Избранные места из неклассической беседы с классиками
Благосклонному читателю предлагаются выдержки из виртуальной беседы с великими писателями, произведения которых всем известны с детских лет. А насколько сей разговор виртуален и… актуален, каждый решает сам.
Уважаемые Лев Николаевич и Николай Васильевич! В XIX веке Россия считалась православной державой. Не могли бы Вы пояснить людям XXI века суть главного православного богослужения – литургии.
Лев Толстой: Сущность богослужения состояла в том, что предполагалось, что вырезанные священником кусочки и положенные в вино, при известных манипуляциях и молитвах превращаются в тело и кровь бога. Манипуляции эти состояли в том, что священник равномерно, несмотря на то, что этому мешал надетый на него парчовый мешок, поднимал обе руки кверху и держал их так, потом опускался на колени и целовал стол и то, что было на нем. Самое же главное действие было то, когда священник, взяв обеими руками салфетку, равномерно и плавно махал ею над блюдцем и золотой чашей. Предполагалось, что в это самое время из хлеба и вина делается тело и кровь, и потому это место богослужения было обставлено особенной торжественностью.
«Изрядно о пресвятей, пречистой и преблагословенней богородице», – громко закричал после этого священник из-за перегородки, и хор торжественно запел, что очень хорошо прославлять родившую Христа без нарушения девства девицу Марию, которая удостоена за это большей чести, чем какие-то херувимы, и большей славы, чем какие-то серафимы. После этого считалось, что превращение совершилось, и священник, сняв салфетку с блюдца, разрезал серединный кусочек начетверо и положил его сначала в вино, а потом в рот. Предполагалось, что он съел кусочек тела бога и выпил глоток его крови. После этого священник отдернул занавеску, отворил середине двери и, взяв в руки золоченую чашку, вышел с нею в середине двери и пригласил желающих тоже поесть тела и крови бога, находившихся в чашке.
Николай Гоголь: В закрытом олтаре иерей распростирает на святом престоле антиминс, вместопрестолие, – плат с изображением тела Спасителя, на который должны быть постановлены приуготовленные им на проскомидии святой хлеб и чаша, исполненная вина и воды, и которые с бокового жертвенника перенесутся теперь торжественно в виду всех верных. Распростерши антиминс, — напоминающий время гонений христиан, когда церковь не имела постоянного пребывания и, не могши переносить с собою престола, стала употреблять сей плат с частицами мощей, и который остался как бы в возвещенье, что и ныне не прикрепляется она ни к какому исключительному зданью, городу или месту, но как корабль носится поверх волн сего мира, не водружая нигде своего якоря: ее якорь на небесах, – распростерши сей антиминс, он приступает к престолу так, как бы приступал к нему в первый раз и как бы только теперь готовился начинать настоящее служение: ибо в первоначальное время у христиан только теперь открьшался престол, доселе остававшийся закрытым и занавешенным по причине присутствия оглашенных, и только теперь начинались настоящие моленья верных. Еще в закрытом олтаре припадает он к престолу, и двумя молитвами верных молится он об очищении своем, о неосужденном предстоянии святому жертвеннику, об удостоении его приносить жертвы в чистом свидетельстве совести. А диакон, стоя на амвоне посреди церкви, изобразуя ангела, побудителя к молитвам, держа орарь тремя перстами, призывает всех верных к тем же молениям, какими начиналась литургия оглашенных. И, также стараясь о приведении своих сердец в согласное настроение мира, теперь еще необходимейшего, все верные взывают: «Господи, помилуй!» и еще сильнее молятся о свышнем мире и о спасенье душ наших, о мире всего мира, благосостоянье Божьих церквей и соединенье всех, о святом храме сем и о входящих в него с верою, благоговеньем и страхом Божьим, о том, чтобы избавиться от всякия скорби, гнева и нужды. И взывают еще сильнее в сердцах своих: «Господи, помилуй!» Иерей из глубины олтаря возглашает: «Премудрость!» – знаменуя сим, что та же самая Премудрость, тот же Вечный Сын, исходивший в виде евангелия сеять слово, учившее жить, перенесется теперь в виде святого хлеба принестись в жертву за весь мир.
Спасибо. Но все же как по-разному Вы понимаете литургию. Но теперь хотелось бы задать вопрос о театре. В двадцатом столетии главным инструментом для воздействия на сознание было искусство кино, а в девятнадцатом театр. Итак, что для Вас значит театр, да и, вообще, искусство?
Лев Толстой: Для всякого балета, цирка, оперы, оперетки, выставки, картины, концерта, печатания книги нужна напряженная работа тысяч и тысяч людей, подневольно работающих часто губительную и унизительную работу.
Ведь хорошо было бы, если бы художники всё свое дело делали сами, а то им всем нужна помощь рабочих не только для производства искусства, но и для их большею частью роскошного существования, и так или иначе они получают ее или в виде платы от богатых людей, или в виде субсидий от правительства, которые даются им, как, например, у нас, миллионами на театры, консерватории, академии. Деньги же эти собираются с народа, у которого продают для этого корову и который никогда не пользуется теми эстетическими наслаждениями, которые дает искусство.
Ведь хорошо было греческому или римскому художнику, даже нашему художнику первой половины нашего столетия, когда были рабы и считалось, что так надо, с спокойным духом заставлять людей служить себе и своему удовольствию; но в наше время, когда во всех людях есть хотя бы смутное сознание о равноправности всех людей, нельзя заставлять людей подневольно трудиться для искусства, не решив прежде вопроса, правда ли, что искусство есть такое хорошее и важное дело, что оно выкупает это насилие?
А что ужасно подумать, что очень ведь может случиться, что искусству приносятся страшные жертвы трудами, жизнями людскими, нравственностью, а искусство это не только не полезное, но вредное дело…
Прежде боялись, как бы в число предметов искусства не попали предметы, развращающие людей, и запрещали его всё. Теперь же только боятся, как бы не лишиться какого-нибудь наслаждения, даваемого искусством, и покровительствуют всякому. И я думаю, что последнее заблуждение гораздо грубее первого и что последствия его гораздо вреднее.
Николай Гоголь: Из театра мы сделали игрушку вроде тех побрякушек, которыми заманивают детей, позабывши, что это такая кафедра, с которой читается целой толпе живой урок, где, при торжественном блеске освещения, при громе музыки, при единодушном смехе, показывается знакомый, прячущийся порок и, при тайном голосе всеобщего участия, выставляется знакомое, робко скрывающееся возвышенное чувство…
Все можно извратить и всему можно дать дурной смысл, человек же на это способен. Но надобно смотреть на вещь в ее основании и на то, чем она должна быть, а не судить о ней по карикатуре, которую на нее сделали. Театр ничуть не безделица и вовсе не пустая вещь, если примешь в соображенье то, что в нем может поместиться вдруг толпа из пяти, шести тысяч человек и что вся эта толпа, ни в чем не сходная между собой, разбирая по единицам, может вдруг потрястись одним потрясеньем, зарыдать одними слезами и засмеяться одним всеобщим смехом. Это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра. Отделите только собственно называемый высший театр от всяких балетных скаканий, водевилей, мелодрам и тех мишурно-великолепных зрелищ для глаз, угождающих разврату вкуса или разврату сердца, и тогда посмотрите на театр… Нужно ввести на сцену во всем блеске все совершеннейшие драматические произведения всех веков и всех народов.
Сейчас одной из важнейших проблем является сохранение живого русского языка. Современный русский язык постоянно замусоривается совершенно ненужными импортными словечками: толерантность, консенсус и т. д. Что Вы можете сказать по этому поводу?
Лев Толстой: Если бы я был царь, я бы издал закон, что писатель, который употребит слово, значения которого он не может объяснить, лишается права писать и получает 100 ударов розог.
Николай Гоголь: Обращаться со словами нужно честно.
А теперь, Лев Николаевич, мне хотелось задать вопрос лично Вам. Молодежь во все времена искала какие-либо идеалы, но часто эти поиски заканчивались на усвоении мнений авторитетных политиков, писателей или иных кумиров. Пожалуйста, выскажите свою точку зрения.
Лев Толстой: Лучшие из молодежи – несчастные, колеблясь между самодовольством знания всей болтовни Дарвинов, Геккелей, Марксов, разных Метерлинков, Кнутов Гамсунов, Вейнингеров, Ницше и т.п., почитаемых ими великими мудрецами, и смутным сознанием бессмысленности на основании этих учений понимания жизни, все-таки ищут, и разумеется тщетно, объяснения смысла жизни и все больше и больше, как это и не может быть иначе, приходят в отчаяние… Единственный смысл жизни человека – это совершенствование своей бессмертной основы. Все другие формы деятельности бессмысленны по своей сути, в связи с неотвратимостью гибели.
И еще. Именно молодые люди являются будущим нашей цивилизации. Если можно, то несколько слов о цивилизации.
Лев Толстой: Цивилизация шла, шла и зашла в тупик. Дальше некуда. Все обещали, что наука и цивилизация выведут нас, но теперь уже видно, что никуда не выведут: надо начинать новое.
Николай Васильевич, насколько мне известно, Вас всегда интересовали люди, обыкновенные люди, а не супермены или «рыцари с высоким челом». Ныне человек не в моде, ныне любят деньги, вещи, автомобили, но только не людей…
Николай Гоголь: Таким же самым образом, как русский путешественник, приезжая в каждый значительный европейский город, спешит увидеть все его древности и примечательности, таким же точно образом и еще большим любопытством, приехавши в первый уездный или губернский город, старайтесь узнать его достопримечательности. Они не в архитектурных строениях и древностях, но в людях. Клянусь, человек стоит того, чтоб его рассматривать с большим любопытством, нежели фабрику и развалину. Попробуйте только на него взглянуть, вооружась одной каплей истинно братской любви к нему, и вы от него уже не оторветесь – так он станет для вас занимателен.
Спасибо, Лев Николаевич и Николай Васильевич, за беседу. Мне-то и добавить более нечего.