Образование и христианство. Ч.I. «Сокровища, от язычников собираемые…»
В современном обществе взаимоотношения христианства и образования (а также науки!) обыкновенно представляются в несколько искаженном свете. Годы атеизма в России и религиозного безразличия в странах Запада поспособствовали этому в полной мере.
Христианская культура в глобальном мире является культурой маргинальной, поэтому ее наследие в образовании и просветительской деятельности намеренно замалчивается и переделывается под нужды наднациональной политико-экономической элиты – глобтроттеров. Упоминания о христианстве как культурообразующей силе вымарываются из общеевропейских документов. В то же время широко тиражируются устаревшие псевдонаучные догмы и обывательские предрассудки, в которых христианство предстает неким монстром крайнего традиционализма, обскурантизма и мракобесия. Идеология покрывает все!..
Начнем с истории. В мире древних восточных цивилизаций единой образовательной системы, включавшей в себя начальную, среднюю и высшую школы, никогда не существовало. Образованность (уже – грамотность!), конечно же, ценились всегда.
В Древнем и Средневековом Китае от чиновников различных разрядов требовался определенный уровень знаний, правда, весьма специфических, но цельного образовательного процесса мы здесь не находим.
На Классическом Востоке существовали специальные школы для писцов, а для Двуречья, пожалуй, можно сказать, что «… вся клинописная литература… вышла из э-дуббы – «дома табличек», то есть шумеро-вавилонской школы» (Я открою тебе сокровенное слово. Литература Вавилона и Ассирии / Пер. с аккад. ; сост. В. К. Афанасьевой и И. М. Дьяконова). Правда, значительные исторические катаклизмы в Месопотамии привели к гибели профессиональной школы, и обучение в аккадский период переходит в введение отдельных храмов, отдельных жрецов, заклинателей и писцов…
Вот как в Древнем Египте (Новое царство) оценивали авторов назидательных текстов (отметим, что сию оценку, вероятнее всего, применяли и к грамотеям, вообще): «…Они не возводили себе медных пирамид и надгробий железных. Они не оставили по себе наследниками детей своих, которые увековечили бы их имена, но до нас дошли их писания и поучения, что сложили они… Гробницы, воздвигнутые для них разрушились. Жрецы, совершавшие по ним службы заупокойные, ушли…, надгробия их рассыпались в прах, забыты часовни их. Но увековечили они имена свои писаниями отменными. Память о сотворивших такое сохранится навеки… Полезнее книга надгробия расписного, полезнее она часовни, прочно построенной. Книга заменяет и заупокойные храмы и пирамиды, и прибудут имена мудрых писцов в устах потомков, словно в некрополе…»
Фактически, о возникновении неких начатков единой образовательной системы, мы можем говорить, только, начиная с эпохи Античности. И демократический строй тут совершенно не причем. Образование как система потребовалось Античности, не ради удовлетворения потребностей властных структур, но потому, что в начале данного исторического времени сформировался особый социальный тип человека, который М. К. Петров совершенно справедливо назвал «человеком-государством».
Античность родила несколько переходящих друг в друга форм образования, то есть создала подобие образовательной системы. Эстетический идеал стал и образовательным стандартом. Калокогатия вполне отвечала образовательным потребностям античного «человека-государства». Стремление к калокогатии стало ведущей новацией в образовании и воспитании в древнегреческом мире (прежде всего в Афинах после V в. до н. э. ).
В IV в. до н. э. в Древней Греции появилось и «профессиональное» образование и прообразы высшей школы: риторическая школа Исократа и философская Академия Платона.
Эллинистическая эпоха, по сути, только развивала идеи классического времени. Но по желанию правителей эллинизированного Египта, в Александрии возникло своеобразное международное объединение ученых (в чем-то аналогичное современной академии наук) – Музей. Знаменитая библиотека являлась учреждением, сопровождавшим его. Интересно, что когда Эллинизм стал клониться к упадку, вместе с эпохой стало проваливаться в обскурантизм и фундаментальное знание (в особенности гуманитарное), главам государств стало жалко тратить деньги на него.
Мы полагаем, что доминирование утилитарного знания, перестройка образовательной системы в этом русле, желание развивать практические отрасли научного исследования в ущерб фундаментальным, есть верный признак упадка образованности и учености. Социум, стремясь к прагматизму в науке и образовании, показывает свое нежелание жить, ибо заменяет высшие цели познания мелочным обустройством материально-бытовой сферы. Принижение гуманитарного знания, скажем, перед инженерным или медицинским, сведение его к выгоде и пользе – это отнюдь не проявление новаторского развития образовательной системы, а симптом элементарной дегенерации ее. Эллинизм с неизбежной очевидностью уже доказал это.
Древний Рим унаследовал от эллинистического времени дух прагматизма и в образовании, и в науке. Об этом свидетельствуют и преклонение перед практическим правом («Дигесты»), и трактат Колумеллы «О сельском хозяйстве», и исторические произведения, которые следует отнести, скорее к публицистическим и пропагандистским (например, труды Плутарха и Гая Светония Транквилла), и теоретические изыскания в области риторики Цицерона, и даже морально-этическое учение Сенеки…
Христианство пришло в мир, где господствовало прагматическое отношение ко всему и вся; в мир, где «денежный фетишизм» стал определяющим стержнем социального, политического и экономического развития.
Юрий Давыдов пишет: «На первом этапе существования деньги способствуют бурному развитию производительных сил, но очень быстро приводят к появлению коррупции, а затем и денежного мышления, к «денежному фетишизму» на конечном этапе развития которого не только товары, но и любой человек имеет денежный эквивалент. Если денежное мышление не умеряется господствующей идеологией (христианство, конфуцианство и т. д.), то возникает резкая дифференциация доходов, которая приводит к инфляции, изменению структуры потребления, «отсосу», по выражению Яноша Корнай, товаров и услуг из сектора домохозяйств, остро реагирующих на повышение цен… ».
И далее: «Когда историки задаются вопросом, почему христианство из небольшой преследуемой иудейской секты превратилось в государственную религию в Римской империи, они обычно не учитывают экономического фона развертывавшихся событий… В стране, где деньги ничего не стоили, в стране, переполненной разорившимися людьми, христианство, которое было единственной религией, осуждавшей богатство…, предоставляло человеку значительный душевный комфорт. Именно это обстоятельство давало христианству все больше новых сторонников».
В древнеримском образовании тоже восторжествовал «денежный фетишизм» как идеология наивысшей «практичности». А если мы обратимся к христианским публицистическим текстам, то выясняется, что апостол Павел говорит о себе так: «я Иудеянин, родившийся в Тарсе Киликийском, воспитанный в сем городе при ногах Гамалиила, тщательно наставленный в отеческом законе, ревнитель по Боге, как и все вы ныне». (Деян 22, 3). Получается, что Павел получил традиционное иудейское образование в одной из лучших тогда «богословских школ», которую возглавлял выдающийся наставник Гамалиил. Из этой школы будущий апостол вышел не как поборник практицизма, а как «ревнитель по Боге».
Античный критик христианства III в. Гиерокл (противопоставлявший Аполлония Тианского Иисусу Христу) упрекает представителей новой религии, прежде всего, в отсутствии прагматического отношения к чудесам и невежестве: «Они мечутся вверх и вниз, восхваляя своего Иисуса, как даровавшего зрение слепым и совершившего кое-какие чудеса в этом роде…
…Посмотри, однако, насколько лучше и разумнее мы воспринимаем такого рода вещи и какое у нас мнение об одаренных людях…
…Итак, зачем же я упомянул об этом (о деяниях Аполлония)? Чтобы можно было сопоставить наше точное и прочное суждение по каждому пункту с тупостью христиан; ведь мы того, кто совершил такие дела, считаем не богом, а (лишь) угодным богам человеком, они же из-за нескольких каких-то чудес объявляют Иисуса богом…
…И то стоит взвесить, что деяния Иисуса раструбили Петр и Павел и кое-какие другие близкие им лица – люди лживые, невежественные и шарлатаны, а деяния Аполлония – Максим из Эг, философ Дамис, живший с ним вместе, и афинянин Филострат, выдающиеся по своему образованию люди, почитающие истину…»
Для Гиерокла не существует христианско-иудейской учености, а апостолы Петр и Павел не более чем «шарлатаны». В этом отлично проявляется несовпадение образовательных и познавательных «стандартов» язычества и христианства. Впрочем, раннее христианство то же остро ощущает свою непересекаемость с античным политеизмом. Например, Эрмий (III в.) в протопамфлете «Осмеяние языческих философов» с иронией замечает: «Если они (т. е. философы – прим. А. Г.) нашли какую-нибудь истину, то пусть бы они одинаково мыслили, или говорили согласно друг с другом: тогда и я охотно соглашусь с ними. Но когда они разрывают, так сказать, душу, превращают ее один в такое естество, другой в другое, и подвергают различным преобразованиям вещественным, признаюсь, такие превращения порождают во мне отвращение. То я бессмертен, и радуюсь; то я смертен, и плачу; то разлагают меня на атомы: я становлюсь водою, становлюсь воздухом, становлюсь огнем; то я не воздух и не огонь, но меня делают зверем, или превращают в рыбу, и я делаюсь братом дельфинов. Смотря на себя, я прихожу в ужас от своего тела, не знаю, как назвать его, человеком ли, или собакой, или волком, или быком, или птицей, или змеем, или драконом, или химерою. Те любители мудрости превращают меня во всякого рода животных, в земных, водяных, летающих, многовидных, диких или домашних, немых или издающих звуки, бессловесных или разумных. Я плаваю, летаю, парю в воздухе, пресмыкаюсь, бегаю, сижу. Является, наконец, Эмпедокл, и делает из меня куст».
После 313 г., когда христианство из гонимой властью общины превратилось в первенствующую религию на территории Римской империи, оно неизбежно стало перерабатывать и языческую культуру, и языческое образование. Результатом чего стало основание первого настоящего университета (425 г.) императором Феодосием II в Константинополе – столице Византийской империи (при этом лучшие представители профессорского корпуса по статусу приравнивались к губернаторам провинций, а студенты и рядовые преподаватели получали множество важных льгот экономического и административного плана).
В средневековой Европе Католическая Церковь часто выступала на протяжении веков хранителем системы обучения. Она неуклонно требовала сохранения бесплатного образования для студентов-бедняков. А «на третьем Латеранском соборе в 1179 году папа Александр III провозгласил принцип бесплатности образования, и к этому решению призывали многие из последующих пап. Одновременно при каждой кафедральной церкви должны были создаваться школы, преподаватели которых обеспечивались бенефицием» (Жак Ле Гофф. Интеллектуалы в Средние века).
Римские первосвященники вынуждены были не редко вмешиваться в конфликты между университетами и местными (королевскими и муниципальными) властями, желавшими подчинить управление высшими школами себе, причем Церковь почти всегда стояла на стороне университетов. Кстати, европейские университеты нашли замечательный способ борьбы за свою независимость – уход в другой город, нанося этим удар и по экономическому положению, и по политическому престижу, и по культурной гордыне противника.
Новацией для христианской школы (всех ступеней) было использование в учебном процессе произведений, выпестованных политеистической литературой.
Один из выдающихся православных богословов IV века свят. Василий Великий в беседе «К юношам о том, как получать пользу из языческих сочинений», призывал молодые поколения изучать античную словесность, правда, делая оговорку «…у стихотворцев (начну с них), поелику они в сочинениях своих не одинаковы, не на всем по порядку надобно останавливаться умом, но, когда пересказывают вам деяния или изречения мужей добрых, надобно их любить, соревновать им и, как можно, стараться быть такими же. А когда доходит у них речь до людей злонравных, должно избегать подражания сему, так же затыкая уши, как Одиссей, по словам их, заградил слух от песней сирен. Ибо привычка к словам негодным служит некоторым путем и к делам. Посему со всяким охранением надобно оберегать душу, чтобы, находя удовольствие в словах, незаметно не принять чего-нибудь худого, как иные с медом глотают ядовитые вещества».
Англичанин Даниэль Морлийский, живший гораздо позже Василия Великого, отмечал: «Пусть никто не смущается, если, говоря о творении мира, я привожу свидетельства не отцов церкви, но языческих философов, поскольку, хотя они и не причислены к правоверным, иные из их речений должны войти в наше образование, дополняемые верой. Ведь мы сами чудесным образом были спасены на пути из Египта, и Господь велел нам забрать сокровища египтян, чтобы передать их евреям. По велению Господа и с его помощью нам надлежит отнять у языческих философов их мудрость и красноречие: ограбим неверных так, чтобы обогатить добычей нашу веру».
Но то, что казалось передовым древним и средневековым христианам, в XVIII в. стало восприниматься не просто как традиция, а как тормоз в духовном совершенствовании и обучении. Например, будущий великий православный святой Паисий Величковский, поступивший в 1735 г. в духовное училище при Киево-Могилянской Богоявленско-Братской академии, с отвращением покидает его: «Слыша бо в нем часто воспоминаемых богов и богинь еллинских, и басни пиетическия, возненавидех от души таковое учение».
Случай с Паисием можно считать знаковым, ибо именно в XVIII в. запустился процесс радикального выдавливания христианской идеологии из образования и на Западе, и в России. В XIX в. данная тенденция начинает возрастать в геометрической прогрессии, одновременно с ней европейская культура стала усредняться и терять свою самобытность, готовясь переродиться в то, что мы ныне называем «массовой культурой».
Выдающийся русский христианский публицист и философ К. Н. Леонтьев великолепно осознал происходящее. В своей обычной парадоксальной манере он выразился так: «… Западная публицистика, упоенная вещественной силой совокупно взятого Запада, его механическими открытиями и распространением в нем мелкого знания (в ущерб высшему творчеству духа), поет дифирамб сама себе и своей мещанской почве, не подозревая, что душа убывает вокруг нее, не замечая, что гений жизни с грустью собирается угасить свой факел…
Западная мысль поет на старые (когда-то юные) мотивы дифирамбы Западу и с презрением относится к нашему народу…
В России еще много безграмотных людей; в России еще много еще того, что зовут «варварством». И это наше счастье, а не горе. Не ужасайтесь, прошу вас; я хочу сказать только, что наш безграмотный народ более, чем мы, хранитель народной физиономии, без которой не может создаться своеобразная цивилизация.
Я не хочу сказать, что народ наш совсем не надо учить грамоте, что его не следует просвещать; я скажу только: наше счастье в том, что мы находимся «im Werden», а не стоим на вершине, как Англия, у вершины, как немцы, и, тем более, не начали спускаться вниз, как французы…
Не обращаясь вспять, не упорствуя в неподвижности, принимая все то, что обстоятельства вынуждают нас принять, разумно, без торопливости деревенского «porvenu», принимающего медь за золото, лишь бы медь была в моде у европейцев, мы можем, если поймем вполне и сами себя и других, не только сохранить свою народную физиономию, но и довести ее до той степени самобытности и блеска, в которой стояли поочередно, в разные исторические эпохи, все великие нации прошедшего».
Заключительные строки текста следует признать манифестацией отношения православной публицистики к новациям и традициям в культуре и образовании. «Не обращаясь вспять, не упорствуя в неподвижности», «разумно, без торопливости деревенского «porvenu», принимающего медь за золото, лишь бы медь была в моде у европейцев», – вот истинная апология принятия новшеств и сохранения традиции у Константина Леонтьева, вот элементарная проповедь здравого смысла, не склонного к низкопоклонству перед тем, что называют «новацией» и «инновацией».
Леонтьева нельзя бездумно обвинять в предвзятости к европейской культуре и это подтверждают его слова, сказанные с неизбывной горечью: «О, как мы ненавидим тебя, современная Европа, за то, что ты погубила у себя самой все великое, изящное и святое и уничтожаешь и у нас, несчастных, столько драгоценного твоим заразительным дыханием!..»
Отметим, что все вышеприведенные суждения Леонтьева вытекают из его историософской концепции развития цивилизации, культуры и государства. В отличие от многих своих современников Константин Николаевич призывал не заимствовать слепо что-либо из другой традиции, а искать обновления внутри самих себя. Если же новация «приобреталась» извне, то ее следовало пропускать через горнило народной жизни. Леонтьев объяснил подобный подход вполне исчерпывающе: «Тот народ наилучше служит и всемирной цивилизации, который свое национальное доводит до высших пределов развития; ибо одними и теми же идеями, как бы ни казались они современникам хорошими и спасительными, человечество постоянно жить не может».
В XIX – нач. XX вв. в Европе (включая и Россию) наблюдался интерес ко всему, что почиталось экзотичным и оригинальным, естественно христианская традиция таковой не признавалась. Расцвет школ «вальфдорской педагогики» (дававших обучение, перепутанное с оккультными практиками), теософия Блаватской, учение Штайнера – это звенья единой цепочки проникновения в европейскую культуру веяний восточного мистицизма (правда, существенно препарированного под вкусы насельников Запада).
Забывая свою традицию, люди готовы принять за новацию, традицию иную, которая ничего нового-то на самом деле и дать-то не может. А это приводит к потере самости народа, его открытости любым самым бредовым идеям, которые усваиваются и ускоряют разрушение национального духа и в итоге национального тела. Человек же оказывается без природного родового прикрытия. Г. К. Честертон верно подметил данную опасность и удивительно точно описал ее: «Если бы речь шла о Тутанхамоне или высохших африканских мумиях, неведомо как сохранившихся на другом конце света; если бы речь шла о Китае или Вавилоне; если бы кто-то вдруг нашел далекую и загадочную расу лунных людей, то ваши газеты раструбили бы об этом во всех подробностях, вплоть до зубной щетки или запонки для воротничка. Но когда речь идет о людях, построивших ваши приходские церкви, давших названия вашим городам и ремеслам и самим дорогам, по которым вы ходите, – оказывается, вы не удосужились ничего узнать о них…
Эти люди имели свои пороки и трагедии; иногда они пытали своих ближних и сжигали их на кострах. Но представление о человеке без Бога и надежды в душе, бредущем к смерти просто потому, что всем безразлично, жив он или мертв – это не средневековые представления. Это продукт нашей экономической науки и технического прогресса».
Последняя цитата была взята нами не из публицистического произведения, а из детективного рассказа, где в качестве главного героя выведен католический священник о. Браун. Но элементы публицистики, вольно или невольно, не могли не проникнуть в художественные тексты такого известнейшего журналиста как Гилберт Кийт Честертон.
Честертон тонко описал не соответствие бытийных матриц средневекового человека и человека из нашего времени. «Человек без Бога и надежды в душе, бредущий к смерти просто потому, что всем безразлично, жив он или мертв» – это человек эпохи перехода из модернизма в постмодернизм. Сборники рассказов о сыщике – патере Брауне появились именно в этот период, т. е. в 20-е – 30-е гг. XX в.