Кириллов С. — Метаморфозы аристократической идеи

С падением большевистского режима и окончанием периода отечественной истории, известного под названием «советский», встает в числе прочих и проблема формирования нового эли­тарного слоя общества. Вопрос этот, мало заметный в тени забот о хлебе насущном и не очень удобный для обсуждения по причине застарелого синдрома демократизма (социального, а не политического), представляется, по моему разумению, важнейшим. По­тому что в конечном счете именно решение этого вопроса определит буду­щее страны, подобно тому, как ее совет­ское прошлое было определено уничто­жением прежнего слоя носителей власти и культуры и созданием нового.

Понятно, что советская власть была властью по существу своему хамской, она была создана серостью, поддержи­валась серостью и существовала во имя серости. Недавно было высказано мне­ние, что «советская цивилизация» явля­ется как раз ярчайшим проявлением «власти наихудших», тех самых «послед­них людей», о которых в свое время говорил Ф. Ницше (А. Дугин. Конец Пролетарской Эры. — «Континент Рос­сия», 1990, вып. 3, с. 3), и я склонен с этим согласиться. Образ пресловутой кухарки, управляющей государством, не есть лишь символ задуманного, он нашел-таки свое конкретно-историческое воплощение.

Отношение советских идеологов к ста­рому образованному слою хорошо из­вестно. Поэтому совершенно естествен­но, что те, кто при советском режи­ме испытывал симпатии к «бывшим» и хотел сказать о них доброе слово, могли делать это не иначе, как вся­чески подчеркивая «вклад старой интел­лигенции в строительство социализма» с одной стороны и «заботу партии» об этой интеллигенции — с другой. Настоящая реабилитация, однако, долж­на была начаться с признания факта сознательного и последовательного ист­ребления большевиками образованного слоя России. Объявленная «гласность позволила признать это, впрочем, до­вольно поздно. Вполне определенно соот­ветствующие мотивы стали звучать лишь с конца 1988 года. Появились, напри­мер, упоминания о том, что русскую инженерную интеллигенцию «вырезали подчистую» (диалог И. Золотусского с А. Ланщиковым в «Литературной газете» № 1 за 1989 г.), что Киров в 30-е годы «распорядился одним махом выселить из города десятки тысяч интел­лигентов, и они были выброшены на Кольский полуостров, где для них не успели приготовить даже бараки» («Мо­сква», 1989, № 7, с. 15); вспомнили и высказывание Энгельса: «Если образованные, вообще пришельцы из буржуазных кругов, не стоят вполне на пролетарской точке зрения, то они являются чистейшим злом» («Вопросы литературы», 1989, JST» 5, с. 173). Было сказано и о том, что из 45 академиков семеро умерли от голода в 1918 — 1919 годах, о позорных выборах в Академию в 1928 году с протаскиванием коммунистических адептов, о массовых расстрелах и ссылках ученых в 1927-1930 годах (эти годы были названы страшными для советской науки») и тому подобном. Затем говорить об этом стали все чаще и через пару лет, хотя мало-мальски подробного исследования об истреблении русского образованного слоя (имевшего два основных этапа: 1917-1921 и 1927-1932 гг.) написано не было, но осознание этого факта укоренилось в интеллигентских кругах довольно прочно.

Одновременно стало выясняться, кто именно составлял цвет уничтоженного слоя, и появились первые благожелательные отзывы о сословиях и социальных группах, предельно ненавистных советскому режиму, отзывы, звучавшие сначала совершенно непривычно для нашего читателя. «Ведь зачастую по-прежнему подвергается поруганию то, что в лучших своих проявлениях составляло честь и славу русского государства, — дворянство, офицерство, монашество», — писала, например, О. Николаева. М. Капустин констатировал, что трудовой народ после революции оказался там же, где и был, а вот верхний слой общества резко изменился — «место изгнанного и вырубленного до самых глубинных корней цвета нации (дворянства, интеллигенции) заняли люди без стыда и совести, да к тому же и без всякой компетенции».

Мода на уважительное отношение к российскому дворянству распространилась в литературных кругах довольно быстро после того, как появление такой моды стало вообще возможным, а с «реабилитацией» дворянства наметился подход к возвращению самой аристократической идеи. Стала, в частности, по крайней мере, признаваться ценность аристократической внутренней свободы, обусловленной дворянским происхождением (см., например, диалог Ю. Архипова и Д. Затонского в «ЛГ» от 13.09.1989 г.). И, наконец, стало возможным уже совершенно непринужденно беседовать на страницах периодических изданий таким образом, как А. Мишарин: «Во времена моей молодости мы часто обсуждали вопрос: где точка наиболее полного приложения сил «интеллигентного человека». А по воспоминаниям домашних, у дворян как у сословия этот вопрос никогда не возникал, они рождались для службы: военной, дипломатической или духовной. Вне службы было просто нельзя». Далее, на вопрос корреспондента о знаке равенства, который он ставит между «дворянином» и «интеллигентом», писатель ответил, что вынес эту аналогию из детства, где эти понятия совпадали, и не любит «12 стульев» Ильфа и Петрова, потому что нельзя смеяться над тем, как уничтожалось русское дворянство.

Когда идейная атмосфера вокруг дворянства изменилась таким вот образом и даже чуть раньше — с середины 80-х годов, — стало «вдруг» известно о дворянском происхождении многих видных деятелей науки и культуры, вплоть до того, что даже такой человек, как К. Симонов, оказался сыном полковника и княжны Оболенской. Да и в «рядовой» интеллигентской среде воспоминания такого рода стали обнародоваться довольно часто. Нельзя, впрочем, сказать, чтобы это было воспринято с полным одобрением: поскольку лишь крайне незначительная часть современной интеллигенции генетически связана со старой вообще и с дворянством в частности, то недовольство («и чего они в этом находят?!») также было достаточно распространенным явлением. Тем более, что если для определенного круга людей осознание значимости своей генетической связи с культуроносным слоем страны естественно, то объяснить это тому, кто сам этого не чувствует, бывает довольно затруднительно. Раздражение отчасти выплеснулось и на страницы журналов. И в «Молодой гвардии», например, отметили: «С некоторых пор причислять себя к дворянству стало престижно, выгодно и, главное, безопасно. Доказательств никто не требует, а если и потребуют, то можно публично обидеться и кого угодно урезонить» (1989, № 9). Не обошлось, конечно, и без того, чтобы некоторые представители дворянского сословия не принялись заявлять, что не находят в своем происхождении ничего ценного и не понимают тех, кто этим гордится. (Это демократическое кокетство типологически весьма сходно с утверждениями иных кинозвезд и эстрадных певцов о том, что они стали артистами лишь по случайному стечению обстоятельств и что их популярность им глубоко безразлична.)

Отношение к дворянству послужило в определенных случаях и своеобразным оружием в политико-идеологической борьбе в руках «прогрессистских» публицистов и литературных критиков. Сами они, когда требовалось, охотно обвиняли оппонентов в продворянских симпатиях (независимо от того, насколько те давали повод для подобных обвинений: например, статья С. Рассадина против Т. Глушковой в 13-м номере «Огонька» за 1988 г.). Но зато когда появлялась возможность отреагировать на какие-нибудь хамские выпады в адрес дворянства «совковых» деятелей, они преображались в защитников благородного сословия и поднимались в этой роли до невиданных высот. Вот как отозвалась, например, Н. Иванова на известную реплику А. Макашова на съезде РКП: «А посмотрите на лица, которые нас окружают, внимательно вглядитесь в лица офицеров высшего состава, весело аплодирующих словам своего коллеги о том, как славно порубали наши деды «этих дворян» в гражданскую! Сравните их язык (и их лица) с языком и лицами тех русских воинов, чьи портреты недавно были выставлены в Ленинграде — разница просто дьявольская. Именно так — дьявольская. И то, что произошло с нашими лицами, с нашей культурой, с нашим языком — это историческое возмездие за «рубку дворян»…» («Огонек», 1990, № 35). Да что говорить, если даже Г. Старовойтова (!!!) печалилась с трибуны российского съезда о судьбе уничтоженной русской аристократии и «доблестного российского офицерства»!

Деятели такого рода хорошо понимают, что выступления в защиту дворянства и вообще элитарных принципов и идей способны привлечь к ним симпатии не только наиболее интеллектуальной части советской интеллигенции, но и более широких ее слоев, которые, независимо от того, что сами собой представляют, испытывают некоторое инстинктивное уважение к старому культурному слою и тяготение к элитарному самоощущению. При этом они чрезвычайно болезненно реагируют на всякие выпады в адрес «интеллигенции» вообще, принижение значения умственного труда и т. п. С такими настроениями интеллигентской среды, напротив, совершенно не считаются литераторы, относящие себя к патриотическому лагерю. Их декларации в пользу «простого народа», строго-то говоря, вообще бессмысленны, поскольку публика, способная воспринимать их как свои собственные, толстых журналов в подавляющем большинстве просто не читает, Антиэлитарных же статей в том же «Нашем современнике» было опубликовано столько, что, похоже, навсегда создало ему соответствующую репутацию в широких интеллигентских кругах (одной из самых заметных публикаций такого рода была статья А. Казинцева «Четыре процента и наш народ», 1989, № 10). И сколько бы, скажем, В. Бондаренко («Молодая гвардия», 1989, № 5) ни доказывал, что Н. Эйдельман, превознося интеллигенцию, подразумевает под ней «космополитическую элиту», для среднеинтеллигентского читателя это выступление однозначно попадает в разряд «антиинтеллигентских».

Несмотря на то, что «патриотическая» публицистика за отдельными исключениями «прославилась» своим неприятием элитарности, а «демократическая» — склонностью к ней, было бы чрезвычайно опрометчивым предположить, что последняя испытывает теплые чувства по отношению к российскому дворянству. Дело обстоит, скорее, диаметрально противоположным образом. Делая при необходимости отдельные жесты в сторону дворянства (особенно когда оно подвергается нападкам со стороны их оппонентов), демократические литераторы сами его не жалуют, да и как могут они любить сословие, служившее опорой российской государственности, раздвинувшее ее границы, создавшее ей мировую славу и хранившее все то, что так им ненавистно? И даже в ущерб тактическим задачам эта нелюбовь так или иначе проявляется -шила в мешке не утаишь. Иногда и несколько комичным образом. Достаточно было в одном из номеров «Огонька» (1989, № 38) журналистке, беседовавшей с А. Битовым, сказать несколько благожелательных слов о дворянстве, в частности, упомянуть, что во время Первой мировой войны тысячи дворянских барышень из лучших семей пошли служить сестрами милосердия, как уже в следующем номере последовала гневная отповедь известного сочинителя книжек о «пламенных революционерах» Ю. Давыдова — в том духе, что почему это «из лучших», из разночинских семей сестер милосердия, что ли, не было, и вообще… В словах журналиста: «И они создали культуру. Не каждый отдельный гвардеец или уездная барышня, а они вместе — как социально-культурная общность» — закоренелому революционеру-демократу виделся, конечно, непростительный криминал. Другой писатель-демократ, В. Пьецух, отвечая как-то в «Литературной газете» на вопрос, почему он сделал одного из своих отрицательных героев -представителя социального дна и вообще малопочтенную личность — потомком дворянского рода, пренебрежительно ответил в том плане, что таких потомков развелось до того много, что чуть не каждый второй имеет дворянских предков. Подумаешь ведь — экая напасть! Хорошо, что хоть, по-видимому, сам Пьецух свободен от этих постылых генов.

Когда весной 1990 года в Москве был создан Союз потомков российского дворянства, то первые заметки в печати были в основном благожелательные, хотя и не без ощущения, что некоторые корреспонденты воспринимают предмет своего внимания как неких диковинных зверей, во всяком случае, нечто весьма экзотическое. Встречались, правда, публикации слегка издевательского толка (вроде заметки под названием «Читайте, завидуйте: я — дворянин…! А. Косульникова в «Комсомольской правде»). Стоило, однако, Союзу в короткий срок объединить около тысячи человек и заявить о себе достаточно серьезно, как участились публикации совсем иного рода. Некий Брумель, объявивший себя лидером несуществующего «левоцентристского блока партий» и одновременно «правящим регентом российской монархии», принялся ходить по редакциям и давать интервью органам печати. И вот заявления этой-то фантастической личности наперебой стали печатать газеты под названиями типа «Дела дворянские». Вплоть до того, что под грифом ТАСС появилось такое, например, сообщение: «Новое дворянство учредили партии левоцентристского блока с монархическим уклоном. Свежеиспеченным дворянам они гарантируют титулы камергеров и камер-юнкеров». Невозможно предположить, чтобы даже советские журналисты не отдавали себе отчета ни в том, что представляет собой Брумель, ни в дикой абсурдности подобной «информации», однако же постарались они на славу (особенно усердствовали «Московский комсомолец» и «Труд», который как истинно пролетарская газета чуть не каждый месяц стал публиковать анекдотичные заметки о якобы «дворянской жизни»).

Эта кампания лучше, чем что-либо другое, засвидетельствовала позицию соответствующих кругов в «дворянском вопросе»: дворянские претензии терпимы до тех пор, пока существуют на уровне поэтических воспоминаний и ностальгических «домашних» инициатив милых старых чудаков. Но всякие серьезные поползновения к тому, чтобы сплотить потомков прежнего культуроносного слоя (особенно молодежь) и принять участие в формировании новой элиты на основе прежних традиций, должны пресекаться (что и делается — пока путем окарикатуривания и дискредитации самой идеи возрождения дворянства). Новая элита видится совсем другой, и носители дворянского самосознания, несмотря на свою крайнюю немногочисленность (до революции потомственные дворяне с семьями составляли лишь 1 процент населения, а вместе с личными дворянами и классными чиновниками, не дослужившимися до дворянства, — 1,5 процента; учитывая, что после революции новые семьи в дворянство не возводились, а большинство имевшихся было изгнано или истреблено, доля лиц, имеющих среди своих дедушек и бабушек хотя бы одного представителя дворянского сословия, вряд ли превысит 1,5-2 процента, среди которых к тому же едва ли большинство сохранило соответствующее самосознание), создают определенное неудобство — хотя бы такое, какое создает для купившего дворянский особняк нувориша висящий на стене портрет прежнего владельца.

Более того, просматривается тенденция отказать дворянству в праве считаться культуроносным слоем и применительно к старой России, «заменив» его в этом качестве так называемой «разночинной интеллигенцией» и возведя последнюю на невиданной высоты пьедестал. Приведу в этой связи одно весьма показательное суждение (обнародованное Я. Гординым в «Звезде» — 1989, № 9): «К началу двадцатого века русское дворянство потерпело историческое поражение, и заменить его мог только интеллектуальный разночинец, выработавшийся к тому времени в силу, способную спасти страну… Спасти страну разночинной интеллигенции не дали. Самодержавие не подпускало ее к реальной власти, а послереволюционная формация громила последовательно и безжалостно, очищая место для антиинтеллигенции, которую Солженицын точно определил как «образованщину». И тем не менее, именно интеллектуальное разночинство оказалось той почвой, — в которой, несмотря на титанические усилия наших доморощенных вандалов, сохранились семена русской культуры, тем слоем, который обеспечил в конце концов культурную преемственность. Платонов, Пастернак, Зощенко, Булгаков, Тынянов… Очень разные писатели, но это настоящая интеллектуальная аристократия, выросшая именно из разночинной интеллигенции. Все они аристократы-разночинцы. И не важно, что Зощенко был из бедных дворян, а Пастернак — из благополучной семьи известного художника, что земский врач Булгаков был дворянином по рождению, а земский врач — отец Тынянова — был евреем».

Итак, идея аристократизма сохраняется и даже подчеркивается, только как бы передается другим носителям. Идея сама по себе привлекательна, но не устраивают люди, которые могли бы на нее претендовать. Почему и во что превращается в этом случае сама идея — об этом еще пойдет речь. Многим, конечно, сразу вспомнятся слова Розанова: «Пришел вонючий разночинец. Пришел со своею ненавистью, пришел со своею завистью, пришел со своею грязью. И грязь, и зависть, и ненависть имели, однако, свою силу, и это окружило его ореолом «мрачного демона отрицания»; но под демоном скрывался просто лакей. Он был не черен, а грязен. И разрушил дворянскую культуру от Державина до Пушкина. Культуру и литературу…», тем более, что лучше, наверное, не скажешь. Но нас интересует в данном случае не столько существо дела, сколько сам подход к проблеме культурной преемственности и «спасения страны». И пока, не задаваясь особенно вопросами, как представляет себе Гордин российское дворянство и что бы могло означать его «историческое поражение», замечу лишь, что примеры он выбрал не самые удачные (к ним мы еще вернемся).

Стоит привести и еще ряд высказываний (ими поделился Владлен Сироткин в «Литературной газете» в конце 1990 г.), выдающихся по стремлению все поставить с ног на голову (или просто по невежеству?), и сделанных с той же целью, которую преследовал Гордин. «Корни взаимоожесточения», как полагает Сироткин, в том, что в России «человек был приписан к сословию». «При этом каждый имел свой «чин»: писарь — почетного гражданина, купец — гильдию, чиновник — ранг… Попадавший в тиски жесткой структуры становился «разночинцем», они и дали такое уникальное явление, как «русская интеллигенция»… Общим было одно — отсутствие «чина». А без него даже образованному и талантливому интеллигенту в государственную службу путь был закрыт. Именно сословная структура российского общества породила такое неведомое на Западе явление, как «лишние люди»… Ревниво охраняя свои бюрократические социальные привилегии (к таковым Сироткин относит различные виды выплат, равнозначные нашим командировочным, отпускным и т. п. — С.К.), сословие чиновников вплоть до февраля 1917 года не допускало в свою среду грамотных, толковых, умных интеллигентов-разночинцев, толкая их в оппозицию… Идущее от Петра I с его «табелью о рангах» противостояние сановного чиновничества образованной разночинной интеллигенции…»

Нечасто встречается такое нагромождение нелепостей. По Сироткину, стало быть, необразованные сановники (то есть фактически дворянство) противостояли образованным «разночинцам». То есть дворянство уже не только «заменяется» «разночинцами» в роли культуроносного слоя страны, но ставится «под» ними и даже предстает чем-то вроде «антикультурной» силы. На деле, к досаде апологетов «разночинства» (если они об этом знают), все обстояло как раз наоборот, ибо если «сановники» получали, как правило, прекрасное домашнее образование и обучались в лучших учебных заведениях, то качество «разночинского» образования зачастую было как раз не самое высокое. Не останавливаясь подробно на явных несуразностях, обнаруживающих весьма скромное знакомство автора с сословной структурой российского общества (почему-то «чин» почетного гражданина предстает как какая-то градация для писарей, тогда как почетные граждане — это особое сословие, а вот «сословия чиновников», напротив, никогда не существовало — чиновники принадлежали к разным сословным группам и т. д.), замечу лишь, что «разночинец» — это вовсе не «человек без чина», как представляется Сироткину.

Более того, петровская «табель о рангах» не только не противопоставляла образованных людей чиновничеству, но служила мощным фактором социального продвижения «разночинцев» (этот термин в узком смысле социального происхождения объединял лиц, не принадлежавших к основным сословным группам, к «разночинцам» относились главным образом дети иностранцев недворянского происхождения, канцелярских служителей, дворцовых слуг, мастеровых казенных заводов и т. д.) и образованных людей особенно. Суждение же о том, что без чина путь на государственную службу образованному человеку был закрыт и чиновничество не допускало в свою среду грамотных разночинцев, вообще представляет собой верх нелепости. Во-первых, нигде, кроме государственной службы, чин и нельзя было получить, и до поступления на службу чина, естественно, никто не имел. Во-вторых (и это главное), именно образование служило важнейшим фактором, обеспечивавшим быстроту чиновной карьеры в России.

В то время, как все лица, независимо от происхождения (в том числе и дворяне), обязаны были начинать службу канцеляристами (то есть, не получая даже чина низшего XIV класса), то выпускники классических гимназий получали чин XIV класса сразу, а высших учебных заведений — сразу получали чин XII класса (окончившие со званием действительного студента) и даже X класса (окончившие со званием кандидата). Имевшие ученую степень магистра получали сразу чин IX класса, а доктора — VIII класса. И вся система чинопроизводства базировалась на льготах по образованию: по закону 1834 года срока производства в следующие чины для лиц с высшим образованием были более чем вдвое короче. Преимущества по службе образованным людям были настолько велики, что это вызвало беспокойство за другие сферы жизни общества. Департамент законов в 1856 году констатировал, что такое положение «окончательна увлекло в службу гражданскую всех просвещенных людей, человек образованный не остается теперь ни купцом, ни фабрикантом, ни помещиком, все они идут на службу», и что в этом случае «Россия вперед не пойдет ни по торговле, ни по промышленности, ни по улучшению земледелия». Поэтому ускоренное чинопроизводство решено было отменить, оставив, однако, льготы при получении первой: чина. Так что и тут дело, как видим, обстояло диаметрально противоположно уверениям Сироткина.

Ну и, наконец, чтобы окончательно уяснить, как обстояло дело с «недопущением» разночинцев в состав чиновничества, напомним, что даже в середине XIX века среди чиновников XIVVII классов выходцы из разночинцев составляли 53,9 процента, а VIIIV классов — 25,6 процента, а к концу века их доля еще более возросла. Да и вообще смешно говорить о каком-то противостояние людей «чиновных» людям «образованным» в России, поскольку подавляющее большинство образованных людей в России состояло на государственной службе и имело тот самый «чин», о «недоступности» коего для интеллигента печалится Сироткин, — абсолютное большинство врачей, учителей, инженеров — всех массовых интеллигентских профессий, не говоря уже о всей профессуре, академиках. Не забудем, что и большинство писателей, художников также служили (цензорами «генеральских» рангов были Ф. Тютчев, И. Гончаров, Я. Полонский)

Вся многочисленная масса интеллигентов-разночинцев, двигаясь по служебной лестнице, получала сначала личное, а затем и потомственное дворянство (ради этого и введена была табель о рангах), так что вовсе не социальная ущемленность ставила их в оппозицию правительству. Сироткину вообще свойственна любовь к дешевым аналогиям: все хочется отождествить советскую номенклатуру со старым чиновничеством, отыскать в России и военно-промышленный комплекс с господствующей госсобственностью (хотя даже более половины важнейших оборонных предприятий были частными, а в остальной промышленности доля госсектора и вовсе была мизерной), и тоталитаризм, и «перестройки».

Старое российское чиновничество принципиально отличается от советской номенклатуры тем именно, что представляло собой структуру формальногосударственную, доступ и продвижение в которой был открыт каждому образованному человеку. Тогда как номенклатура — понятие сакрально-партийное, антигосударственное по существу своему, доступ в которую связан с наличием определенного набора морально-идеологических качеств. Российское чиновничество ничем не отличалось от чиновничества других европейских стран, по образу и подобию которых вместе с «табелью о рангах» и создавалось, и уж сословную структуру никак не отнести к российской специфике. Специалисту по истории. КПСС (даже и доктору наук) простительно этого не знать. Но дело-то даже не в фактической картине, а в подходе, понимании, толковании вопроса о нашем культуроносном слое.

И тут интересны не столько фактические искажения (хотя и они преследуют определенную цель), сколько признание, что «русская интеллигенция» — это именно «разночинцы». И это суждение очень верное, если для обоих терминов употребить кавычки. Если под «русской интеллигенцией» разуметь не совокупность образованных людей России, не лиц профессий умственного труда, не культуроносный слой, а именно то, что под этим термином понималось в старой России и критике чего посвящены знаменитые «Вехи». Под «разночинцем» же, напротив, разуметь не формально-сословное значение этого термина в виде обозначения лиц определенных социальных категорий, а как бы псевдоним для некоего типа личности. В том-то и дело, что в современной публицистике понятие «разночинная интеллигенция» со всеми славословиями в ее адрес употребляется для обозначения людей определенного склада мысли и определенных политических взглядов. Но современный интеллигентский массовый читатель, как правило, не знает, какого типа люди (и только они) понимались до революции под «интеллигенцией», а в «Вехи» (хотя они и переизданы) не каждый день заглядывает. Между тем к понятию «интеллигенция» привык относиться с исключительным почтением, разумея под ним именно слой образованных людей и себя как его члена. На это все и рассчитано.

Но откроем все-таки бессмертные «Вехи»: «В 60-х годах с их развитием журналистики и публицистики «интеллигенция» явственно отделяется от образованного класса как нечто духовно особое. Замечательно, что наша национальная литература остается областью, которую интеллигенция не может захватить. Великие писатели Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Достоевский, Чехов не носят интеллигентского лика… Даже Герцен, несмотря на свой социализм и атеизм, вечно борется в себе с интеллигентским ликом. …Чернышевский по всему существу своему другой человек, чем Герцен. Не просто индивидуально другой, а именно другой духовный тип. … Михайловский, например, был типичный интеллигент… Совсем наоборот — Владимир Соловьев вовсе не интеллигент. Очень мало индивидуально похожий на Герцена Салтыков так же, как и он, вовсе не интеллигент, но тоже носит на себе, и весьма покорно, мундир интеллигента. Достоевский и Толстой каждый по-различному срывают с себя и далеко отбрасывают этот мундир. Между тем весь русский либерализм — в этом его характерное отличие от славянофильства — считает своим долгом носить интеллигентский мундир, хотя острая отщепенская суть интеллигента ему совершенно чужда».

С сутью «разночинной интеллигенции», надеюсь, все понятно. А теперь вернемся к Я. Гордину. И вот этим-то людям, сокрушается он, «не дали спасти страну». Спасти? Увы, им дали ее погубить. «Пламенные революционеры» своих услуг по спасению отечества, насколько я помню, никогда не предлагали, их «специализация» была прямо противоположного свойства. Этому делу они и отдавались всей душой, а то, что в конечном счете многим из них это боком вышло — так есть же, наверное, какая-то историческая справедливость. Только вот примеры Гордин привел неудачные. Из всех названных им лиц, зачисленных в «разночинные аристократы», разве что один Тынянов по праву может быть отнесен к «русской интеллигенции». Что же касается воевавшего в Белой армии монархиста Булгакова и Зощенко, не забывшего и через тридцать лет хамской власти, что он дворянин и офицер, то они к этой публике уж и вовсе непричастны. Да, конечно, все они обеспечивали культурную преемственность, только совершенно разных «культур»; если Булгаков наследовал русской классической традиции, то Тынянов — традиции разрушительной, традиции ненавистников государства Российского. А вообще гординский пассаж о разночинском аристократизме очень хорош, и тем более хорош, что принадлежит перу одного из наиболее последовательных представителей тыняновской традиции (ему ужасно обидно, что Россия на протяжении своей истории все крепла да крепла, расширялась да расширялась…), благодаря чему смысл сказанного становится совсем ясным.

Неприязнь этих людей к российскому дворянству и вообще к старому культуроносному слою (за исключением «русской интеллигенции») очевидна. Отсюда и попытки задним числом «подменить» его «разночинной аристократией». Дворянский аристократизм, даруя индивиду внутреннюю свободу, проникнут, тем не менее, идеей служения, тогда как то, что разумеется под «разночинным аристократизмом» носит антигосударственный, разрушительный характер. Аристократическую же идею, которая в той или иной мере имманентно присуща умственному труду как таковому и всегда будет притягательна для людей этого труда, отдавать ни в коем случае нельзя. И уж во всяком случае — нельзя отдавать ее «государственникам». Так что мотив «конкуренции» в борьбе за монополию на аристократическую идею (и связанное с ней влияние на интеллигентские массы) также играет важную роль. Выстраивается цепочка: «разночинцы» — «русская интеллигенция» — современные «демократы» типа Я. Гордина. Последние, чтобы обосновать «законность» своего положения в качестве интеллектуальной элиты, стараются застолбить это место в прошлом за своими предшественниками.

Но насколько все-таки основательны шансы этого контингента отождествлять с собой аристократическую идею в будущем российском обществе?

Видимо, до тех пор, пока подавляющую часть интеллигентской массы будут составлять продукты советской формации, претензии духовных потомков «русской интеллигенции» смогут оправдываться. Советский интеллигент, не имеющий понятия о том, что такое аристократизм и каковы вообще бывали его истинные носители, вполне удовлетворяется тем заменителем, который являют ему в своем лице эти люди: он просто не умеет отличать подделку, потому что никогда не видел подлинника. К тому же социально-психологически советский «массовый» интеллигент очень близок к этим людям, которые лишь немного образованнее его, они для него несравненно более «свои», чем смутно представляемые аристократы прошлого или их немногочисленные потомки, сохранившие традицию. Поэтому унижение современных кумиров наших интеллигентских масс воспринимается ими как собственное унижение (и с полным основанием). Сказать советскому интеллигенту, что по уровню общей культуры средний советский академик стоит, может быть, ниже, чем средний дореволюционный писарь, окончивший хотя бы уездное училище, значит смертельно его обидеть, потому что он своих академиков привык почитать, а главное, сразу сообразит, какая же тогда ступенька отводится ему, простому советскому «мэнээсу», инженеру и т. д. И будет прав. Совершенно нормально, что эталоном интеллигента почитался у нас какой-нибудь Катаев, коему доверялось авторитетно рассуждать на страницах предназначенной для. интеллигенции газеты об интеллигенции; что человек, все прославленное «культурное достоинство» которого состоит в том, что ему посчастливилось дышать воздухом старой гимназии, и это наложило свой отпечаток на его манеры, вызывает неумеренные восторги. На безрыбье, как говорится…

Когда утрачено представление о российской культуре, неоткуда взяться и представлению о ее носителях. Немногочисленные дворянские потомки, сохранившие традиционное самосознание, над которыми недавно изволил потешаться Войнович в «Московских новостях» по случаю конгресса соотечественников, будут просто «не узнаны»: советский интеллигент не отличает их от войновичей. И даже если предположить, что к нам скоро хлынет волна потомков настоящей («первой») русской эмиграции, все равно их будет слишком мало — капля в море наштампованных за семь десятилетий «интеллектуалов».

Но такую поросль мог породить только советский режим. С его концом ее воспроизводство рано или поздно прекратится. Всякий же другой режим создать подобное, пожалуй, не сможет. Появится возможность и возвращения понятия о русской культуре. С возвращением же его станут «узнаваемы» и те, кого человек, прикоснувшийся к старой российской жизни, ни с каким Войновичем не спутает. А это уже не так мало.

Источник: журнал «Москва», 1992, №2-4, стр.169–176

Подготовлено специально для сайта.

Впервые в Интернет.
Сканирование, обработка и OCR:
 Николай Гончаров

СКАЧАТЬ МАТЕРИАЛ В ФОРМАТЕ PDF