Известно, что в суждениях о характере нашего русского народа постоянно приходится встречаться с поразительным, по своей редкости и крайности, противоречием. Одни превозносят до небес свойства народного русского характера, не находят слов, достаточных для восхваления народа русского, другие, напротив, говорят о варварстве, дикости, жестокости и зверстве того же народа русского. Сколько и каких только похвал ни расточали славянофилы, говоря о духе русского народа, и не одни так называемые славянофилы. Например, известный писатель Достоевский полагал, что русский народ в большей мере заслуживает того, чтобы признать его просвещенным, чем наше образованное общество, оторванное от народа реформою Петра Великого. Можно указать и на факты исторические действительно поразительные, которые вполне оправдывают столь, по-видимому, неумеренные похвалы о характере и духовных свойствах нашего народа. В статьях Кожевникова, помещенных в последних книжках «Русского Вестника» за прошедший год под заглавием «Севернорусские думы и впечатления», читаем вот что: «Эти захудалые люди, эта простая чадь угнетенная, часто забитая, долго безгласная, сплошь и рядом сама зараженная грубыми пороками, в трагические минуты общественной жизни отрезвляется, стремительно поворачивает к лучшему, сразу познает правильный путь к выходу из беды и твердо его держится. Из бессвязной, беспорядочной толпы эта русская чернь порою превращается в сообщество, согласное с самим собою, и небезгласное пред нарушителями порядка. Так было перед Мамаевым побоищем, когда «вси единодушно возопиша: готовы есми во Христе пострадати за христианскую веру и за твою, князя, обиду». Так было в дни Шемяки, когда народ, вопреки угрозам и насилию, мужественно стоял за права законного государя. Так было в 1480 г., когда Иван III, оробев перед Ахматовою ратью, колебался вступить с нею в бой, а народ молил его великим молением, чтобы стоял крепко за православное христианство против бесерменству». Высшего благороднейшего своего развития эта способность русского парода добровольно соединяться на общеполезное дело достигла в Смутное время. Теперь, после стольких тщательных исследований, можно считать установленным фактом, что положило конец Смуте и спасло Россию именно «простонародное множество», оказавшееся в своем единодушии и здравом смысле сильнее панов и «воров» — с одной стороны и бояр, политиков и служилых людей — с другой. Из троекратных усилий восстановить распавшийся государственный строй безуспешными оказались и первое, боярское, благонамеренно, но ошибочно обратившееся к чужеземцу, и второе, исходившее из средних слоев московского общества, неудачно вступившее для благого дела в союз с буйным элементом казачества. Победа далась только третьему усилию, земско-посадскому, простонародному, названному врагами «мужичьим» и которое чрезвычайно легко и быстро втянуло в себя и другие общественные силы и превратилось во всесословное, всенародное. Простая чадь, последние, худшие люди доказали, до какой высоты чувств, до какого единства воли, зрелости мысли и силы действий может подняться русский народ в борьбе за свои заветные, священные убеждения… Нельзя без волнения и восторга читать эту единственную в своем роде переписку русских городов друг с другом, этот священный гимн любви бескорыстной и самоотверженной. Вот устюжане уговаривают вычегодцев стоять всем головами за один, чтобы нам с вами, а вам с нами и ожить, и умереть вместе. Вот галичане отписывают Соли Тотемской: «Хотим все за одно за православную христианскую веру помереть». А вологжане настаивают: «И вы бы постояли с нами вместе, и ожить и умереть за один, друг за друга, чтобы наша православная вера не разрушилась».
Спрашивается: «Можно ли признать подобные факты беспримерными в истории, то есть, свойственными единственно только нашей истории?» Автор рассуждения, из которого заимствованы сейчас приведенные факты, признает их таковыми. Он не только не находит ничего подобного в истории других европейских народов, напротив, указывает в этой истории совершенно противоположное тому, что сейчас сказано о русском народе. У нас всегда было убеждение в необходимости общения, и это именно убеждение составляет особенность русского народа. «Чтобы в этом убедиться, — говорит автор, — достаточно сравнить отношение к данному вопросу русских летописцев с летописцами Италии, то есть, страны бывшей по преимуществу колыбелью современного индивидуализма, этой основы того не по заслугам прославленного гуманизма, который не следует смешивать с истинною человечностью. История так называемого Возрождения есть вместе с тем история розни, возраставшей соответственно росту индивидуализма. И, однако, общественное сознание Италии в эту пору стояло решительно на стороне последнего. Летопись того времени -характерное отражение нового культа могучей или даровитой личности, стремящейся к возможно большому развитию своих сил и к неограниченному расширению своих прав, хотя бы в ущерб правам других лиц и целого общежития, хотя бы до попрания основ всякой справедливости. Даровитость, красота, сила, ловкость, успех и венец всего, слава — вот боги нового, воскресающего язычества, и поклонение им оправдано и воспринято современными летописцами, почти всегда равнодушными к принципиальным требованиям справедливости, но преклоняющимися пред осязательною, фактическою удачей. Нет такого даровитого насильника, нет такого коварного тирана, Людовика Мора, Сигизмондо Малатесты. Цезаря Борджии, — которые не находили бы своего панегириста и сотрудника до таких умов включительно, как Леон Баттиста Альберти, да Винчи, Макиавелли, Гвиччардини и Ариосто, не говоря уже о нецеремонной в нравственном отношении плеяде гуманистов. После этого преклонения пред тем, что есть, и оправдания торжествующего зла, разверните сразу сказания русских смиренных летописцев, пишущих не славы ради, но для назидания и исправления, и вы невольно изумитесь нравственному величию этих нищих духом, которым всякая «особая мудрость» кажется уже грехом, проявлением розни «превознесения» над остальными (ноябрь, 11 стр.). Уж не должны ли мы, в самом деле, признать наш народ стоящим на высоте недосягаемой для всех других народов, — и притом вовсе не по долгу патриотизма, — это было бы неудивительно, ибо по этому побуждению всякий народ вправе считать себя первым в мире, — нет не в этом дело, а в том, не обладаем ли мы в самом деле особой самобытной цивилизацией, далеко превосходящей цивилизацию западных народов или, по крайней мере, особыми, высшими началами для таковой. Но, в таком случае, для чего же мы теперь из всех сил бьемся над тем, чтобы сравняться с другими западными народами в отношении им принадлежащей и ими созданной цивилизации, а никакой своей цивилизации мы все еще не имеем, да и не думает теперь об этом никто? Уж не находимся ли мы, в самом деле, на ложном пути? Это вопрос важный и, следовало бы его разъяснить, но тщетно мы стали бы искать такого разъяснения? Указав несколько примеров старинного обычая помогать нуждающимся коллективным, общественным трудом, автор замечает: «С грустью приходится наблюдать, что эти прекрасные, истинно христианские обычаи вымирают в народе» (декабрь, 542 стр.). Но почему же это? Вот что мы читаем далее по этому вопросу: «Государственные усобицы, распри выдающихся личностей, как слишком видное явление, заслонили собою в исторических памятниках противоположное начало мира, мирского согласия, любовь к которому, обусловленная самою природою страны, внушаемая племенными особенностями и преданиями родового быта, была конечно сильна и среди внешних раздоров, но для своих проявлений избирала менее показную, более скромную среду частного, домашнего, будничного быта. II можно сказать даже, что чем большую смуту, чем многочисленнейшие беды вносили государственные раздоры в народную жизнь, тем сильнее были в этом многострадальном народе побуждения и желания к сплочению друг с другом, к частной взаимопомощи, за необеспеченностью мира и благоденствия со стороны власти. Без такой добровольной братской помощи невозможно себе даже и представить жизнь при тогдашних, в ужас приводящих условиях, в столь частые годины общественных бедствий, или в глухих углах, разобщенных с большими поселениями, среди суровой природы, либо на далеких порубежных окраинах, в вечном страхе перед набегами своих лихих людей и ворогов бусурманских. Этим порубежникам, сторожевым людям, украинцам и засечникам безо всяких внушений была ясна напоминаемая летописцем истина: друг другу пособляя и брат брату помогая, град тверд есть. Волею-неволею здесь надо было всем «стоять за один» (стр. 543). И так, не христианский идеал братского общения и любви, а практическая необходимость принуждала к общению и взаимопомощи. В другом месте в более общей форме и решительнее автор выражает ту же мысль. «Где, как не в русском народе, искони были особенно сильны родовые, общинные связи и права, «мирские» чувства и «мирские» обязанности? Расовые инстинкты славянского племени, предания старины, природные условия страны и климата: отовсюду открытое для врагов необозримое пространство, необъятная длина порубежной, сторожевой линии, пустынность степей, глушь дремучих лесов, дебри и топи полуночного края, суровые долгие зимы, наконец, непрерывный ряд народных бедствий, глады, моры, нашествия иноплеменных, — все, все на Руси более чем где-либо побуждало по необходимости и по долгу сплочать силы и напрягать их в дружном, могучем порыве для общего дела, для спасения общежития, вне которого человеческая единица, — здесь, в особенности, становилась беспомощною (стр. 10, ноябрь). Необходимость, стало быть, создавала добродетель; миновала необходимость и добродетель ослабела. Зато пороки народные отличаются большим упорством.
Итак, древние истинно-христианские обычаи совокупной помощи в случае нужды частной или общественной (построение общим согласным трудом городов, поселений, храмов), по-видимому, оттого исчезают в народе, что при настоящих условиях жизни таковые обычаи оказываются излишними, и сожалеть об исчезновении их не значит ли сожалеть о том, что доселе не продолжается первобытный родовой быт, а также и о том, что народ доселе не остается в том же состоянии беспомощности против стихийных бедствий, при котором без коллективного согласного труда и существовать было невозможно? Это сожаление только тем и может оправдываться в настоящем случае, что обычаи, по поводу которых выражается это чувство, чувство сожаления об их исчезновении, были истинно-христианские. Действительно, все, что есть истинно христианского в народной жизни, должно оставаться навсегда неизменным. Но в том-то и вопрос, как разграничить то, что было и есть в народной жизни временного, то есть, зависящего от условий времени и с прекращением этих условий долженствующего или долженствовавшего упраздниться, от того, что навсегда должно остаться неизменною принадлежностью народной жизни. Толкуют о началах народной жизни, на которых должна утверждаться наша самобытная цивилизация, но ясных понятий об этих началах тщетно мы стали бы доискиваться. По мнению, например, Кожевникова, коллективный, согласный труд, именно такой труд, в котором все значит масса, а личность ничего не значит, труд, именуемый толокою, помощью, есть выражение истинно-христианского духа. В связи с тем он полагает, что сильно развитое личное начало, уважение к таланту — выражение духа языческого. В таком случае, только первобытный родовой быт пришлось бы признать соответствующим духу христианства, и не поэтому ли у славянофилов было так много разговоров об общине, не потому ли так много хлопотали о сохранении общины и круговой поруки, видя не шутя в этом остатке родового быта принцип самобытной истинно-христианской цивилизации?
Дело в том, что в допетровской Руси не было у нас иного просветительного начала, кроме Церкви Православной, кроме учения христианского. Была вера, но не было науки. Церковь, назначение которой не от мира сего, была привлечена к устроению жизни мирской. От начала, предназначенного для делания духовного, требовали руководства и в удовлетворении нужд плотской материальной жизни. Словом, не существовало раздельных понятий о нравственности и культуре, и Божие не было различаемо от того, что есть Кесарево.
Необходимо установить точные и определенные понятия о нравственности и культуре, дабы разобраться сколько-нибудь в господствующей у нас путанице суждений о народных началах и самобытной цивилизации, так как источником этой путаницы служит именно смешение означенных понятий.
Под культурою должно разуметь внешнее благоустройство, главным образом общественной жизни, а в зависимости от нее, и жизни частной; под нравственностью же должно разуметь внутренний строй духовной жизни, то есть, известное направление сил души и совокупность соответственных такому направлению духовных свойств, насколько ими определяется деятельность человека.
Что касается внешнего благоустройства жизни, то следует различать по этому вопросу источники средств, необходимых для означенной задачи, употребление таковых, затем самое устроение жизни, сохранение и постепенное усовершение установленного порядка жизни. Чтобы пользоваться источниками средств для устроения внешнего благосостояния, чтобы это пользование было правильным, чтобы самое благосостояние было правильно понимаемо, для всего этого необходимо познание природы внешней, а также телесной природы самого человека, познание общественных отношений, словом, необходимы науки естественные и общественные (юридические); для сохранения же и усовершения общественного благоустройства необходимо общественное самосознание и самообразование, к чему важнейшим средством служит искусство, в особенности литературное. Ни тех, ни других наук в Древней Руси не было: вместо естествознания мы видим господство суеверий; здравых правовых понятий также не существовало, а потому произвол и беззаконие в управлении и судопроизводстве и в частных отношениях были довольно обычным явлением. Общим последствием отсутствия необходимых для благоустройства жизни знаний и соответственного тому несовершенства во внешнем строе жизни является необеспеченность спокойного течения жизни, а, следовательно, и невозможность правильного, равномерного труда, отсюда леность и связанные с нею пороки, страсть к бродяжничеству, нищенство, пьянство, сварливость, раздоры и тяжбы — обычные явления в народной жизни. Вместо литературного искусства видим легенды, басни, сказки, нравоучительные повествования, конечно, полезные по своему морализующему влиянию, но такого рода произведения не могли руководить к самосознанию, так как не были выражением настоящей современной читателям жизни.
Никто теперь не сомневается в необходимости для нас наук естественных — теоретических и практических, иначе прикладных, благодаря которым, по мере их усвоения усовершается бесспорно у нас и внешнее благоустройство жизни; необходимы также и науки юридические, и ради самобытности не приходится нам сочинять свое естествознание, свою юриспруденцию, нет надобности выдумывать какие-либо особенные железные дороги, телеграфы; не существует также разных математик у разных народов. Культура во всем цивилизованном мире одна.
Но если прежде существовала опасность для нас остаться в культурном отношении позади всех европейских народов, ибо были у нас домашние мудрецы, которые находили, что нам никаких наук не нужно, то теперь грозит нам другая, притом более важная и серьезная опасность. Опасность ослабления, если не совершенной утраты религиозной веры. Мудрецы прежнего давнего времени говорили, что не нужно никаких наук, и даже похвалялись своим пренебрежением к наукам, а мудрецы нынешнего времени рассуждают так: «Культура одна для всех народов, как едино научное образование, служащее для нее основанием; между тем, религиозная вера у разных народов различна; но так как, по мере распространения и развития культуры, все более развивается дух общения между народами и единство жизни, то понятно, что все, препятствующее этому общению, все обособляющее должно отпасть со временем; таковы все религиозные разности, посему или христианская и вообще религиозная вера в образованном мире должна упраздниться или преобразоваться, именно слиться до безразличия с теми гуманными чувствами, которые суть естественное последствие смягчения нравов, облагорожения и очеловечения форм жизни». Против рассуждающих таким образом мы должны указать на следующий знаменательный факт.
Как известно, основанием гуманизма и гуманного образования служит культурное развитие Древней Греции: греки создали первые начала современной европейской культуры. Все существеннейшие важнейшие элементы научного образования выработаны греками. Кроме наук (грамматика, логика, арифметика, геометрия, астрономия), искусство литературное, поэзия, философия, архитектура, ваяние достигли в Древней Греции блестящего развития, которое за всеми этими основаниями культуры упрочило всегдашнее значение. И вот мы видим, что в самую цветущую эпоху культурного развития Древней Греции Сократ ставит вопрос о сущности, или основном начале нравственности, признавая этот вопрос самым важным для человека, достойным того, чтобы ради исследования его пренебречь всеми благами и преимуществами культуры. В особенности циники наиболее решительно и ярко выразили эту мысль Сократа о преимущественном значении добродетели сравнительно со всею культурою, выразили эту мысль не теоретически только, но и практически. Ибо вся их жизнь была протестом против культуры, выражением презрения к ней во имя нравственного идеала.
В XVIII в. известный французский философ Руссо, как известно, также отрицал всю современную культуру во имя нравственного идеала. Другие философы были убеждены в том, что культура, просвещение усовершает человека. Руссо напротив утверждает, что человек по природе добр и невинен, а культура его извращает. Для него человек благороден и прекрасен не по своей высокой культуре, а по своим основным природным качествам, свойственным ему изначала, по существу. «Все, что есть в нас природного — вот что достойно восхищения и удивления»; не природа создала нас дурными, «сам человек исказил и обезобразил себя». По природе человек прекрасен, как и все исходящее из рук Творца, добр, любит справедливость и порядок. Только путем постепенного извращения своей природной доброкачественности люди стали такими, каковы они есть. Отказ от искусственного, привитого человеку ложною культурою, возврат к естественному, к простым, полезным, чистым внушениям природы — таков практический вывод из оптимистического взгляда Руссо на человека. «Отбросим наш пагубный прогресс, наши заблуждения и пороки, отбросим созданное человеком, вернемся к внушениям природы, и все станет хорошо. Не науку я порицаю, я защищаю добродетель». Просветительная философия XVIII в. была завершением утонченной культуры. Но каковы практические результаты этой философии? «Стали ли мы лучше, — спрашивает Руссо, — или мудрее? Лучше ли, чем прежде, знаем мы путь и предел нашего краткого существования? Согласнее ли мы друг с другом относительно первых обязанностей и истинных благ жизни? Что приобрели мы в лице этого суетного знания, кроме распрей, ненависти, нерешительности и сомнений? Мы познали всю природу, кроме нас самих, все искусства, кроме искусства быть счастливыми». (Философия чувства и веры. В. А. Кожевникова стр. 354-356).
И в наше время известный писатель, граф Толстой во имя нравственного идеала (как он его понимает — другой вопрос) отрицает всю современную культуру. Главная его мысль такова: «Нравственность, добродетель есть насущная потребность всякого человека; без этого блага жизнь не имеет цены». Итак, если должны существовать наука и искусство, то лишь такая наука, и такое искусство, которые были бы для всех одинаково доступны (и для образованных, и для необразованных) и не препятствовали, а напротив, содействовали бы человеку быть нравственно-добрым. Но иное дело мысль, а иное — способ выражения и проведения ее в жизнь, или общее сознание. В этом отношении нельзя не сравнить графа Толстого с циниками. По своему прямолинейному мышлению, Толстой, исходя из какого-либо положения, все, что не подходит под это положение, смело и решительно, нисколько не задумываясь, нередко грубо и плоско отвергает и порицает. Он ратует за нравственность. Но понятия его о нравственности не отличаются определенностью и имеют характер более отрицательный: то он разумеет под нравственным добром опрощение, близость к природе, оказание нуждающимся личных услуг, то опять в качестве принципа выставляет известное всем непротивление злу, отрицание власти, как имеющей право принуждать к доброму п силою сопротивляться злому, что однако ж не удерживает его от циничного поругания и глумления над тем, что кажется ему излишним и отжившим свое время. Итак, во все времена, можно сказать, было сознаваемо различие между культурою и нравственностью, различие настолько существенное, что представляется делом крайне трудным и требующим особенной внимательности, взаимное соглашение и примирение их между собою. Но насколько нравственность различна от культуры, настолько же неразрывна связь ее (т. е. нравственности) с религиозною верою. Только для языческих философов эта связь не могла быть ясною понятно почему: они сами, так сказать, переросли своих богов, нравственным своим сознанием возвысились над своею отечественною верою. Но что служит к чести греческих философов — различение нравственности от культуры, то не может быть поставлено в заслугу названным выше христианским философам (Руссо и Толстой): в христианском учении они уже имеют самые совершенные понятия о нравственности, и тем не менее, оставляют они без должной оценки и надлежащего истолкования необходимую связь нравственности с религиозной верой, и даже склонны, по примеру языческих философов, отрицать эту связь.
Греческие философы предполагали, что существо нравственности — добродетель может и должна быть предметом знания. И вот Сократ всю жизнь искал этого знания. Платон также стремился выработать знание о добродетели, но далее формальных, довольно бессодержательных определений об этом предмете не мог пойти и оставалось довольствоваться теми понятиями, к каким приводила национальная практическая жизнь греков, что и делает Аристотель.
Для Платона одно лишь было ясно, что добродетель или нравственное совершенство человека есть высшее благо. Определяя так добродетель, он вместе с тем самое Божество называет идеей блага, то есть, первообразом блага, иначе — добродетели.
По учению же христианскому, совершенное добро может быть только предметом веры, а не знания. Тот не может быть добродетельным, кто лишен веры в добро, в его победоносную силу. Верить же в добро — значит верить в Бога живого, близкого к человеку и деятельного, т. е., вспомоществующего ему в стремлении к благу. Если же основа нравственности заключается в религиозной вере в бытие Бога, то ясно, что сущность нравственной жизни человеческой состоит в общении человека с Богом. Осуществление необходимого для нравственной жизни общения человека с Богом, непрерывно происходящего теперь в Церкви и чрез Церковь, и было делом, которое сам Бог совершил в лице Спасителя нашего.
Охотно признают, что сущность религиозной веры состоит в общении человека с Богом, что именно к этому стремится религиозный человек: молитва, богослужение — средства, приводящие к этой цели, но говорят, что нравственность не тождественна с религиозною верою. Цель нравственности заключается в добродетели, т. е., в нравственном совершенстве человека, которое остается совершенством и помимо общения с Богом. Господин Кожевников в своем сочинении «Философия веры и чувства» говорит о секуляризации нравственности, т. е., об освобождении нравственности от уз религиозного вероучения, от связи с авторитетом религиозным, говорит об этом, как о деле, совершенном усилиями новой философии в эпоху Просвещения XVII и XVIII вв. [1]. Теперь, значит, существует особая светская нравственность, отличная от религиозной. Несомненно, что и граф Толстой считает излишней ту опору, какую нравственность имеет в религиозной вере. Г. Толстой, очевидно, не дает себе отчета в том, как возможна нравственность при отсутствии, с одной стороны, культуры, которую он отрицает, а с другой — веры религиозной, которую он также, в сущности, отрицает.
Итак, значит нравственность должна быть самодовлеющею: она сама в себе должна иметь силу прельщать человека своею красотою, привлекать к себе людей самим своим существом; не должна ли быть добродетель достолюбезною, сладостною и желаемою сама по себе? К сожалению, никого граф Толстой в этом не может убедить. Почему же большинство людей всегда избирало жизнь вовсе не добродетельную? Правда, и Спаситель говорит, что иго, возлагаемое им на человечество, благо и легко, но легким и благим это иго делает только вера в самого Спасителя. Поэтому Спаситель и не разделяет иго жизни нравственной от веры религиозной. Да и как возможно общение человека с Богом, в чем состоит сущность религиозной веры, разделять от нравственности. Ведь нечистое не может иметь общения с чистым. Следовательно, только человек с чистою душою, ничем порочным и злым не оскверненной, т. е., нравственно правою, только такой человек может иметь общение с Богом. Пожалуй, и Толстой готов признать необходимой веру в Бога, только без той организации, какова ей дана в Церкви христианской, Но может ли существовать и действовать в жизни какое-либо начало без соответственной ему организации, без необходимых для него учреждений и определений, твердо установленных и обязательных для общественного сознания? Итак, самое распространенное теперь у нас мнение таково: «Культура, говорят, сама по себе достаточна для того, чтобы человек был нравственным и даже более того, только культура и создает настоящую нравственность человеческую. Религия, говорят, обращается к индивидууму, к отдельному лицу, и требует нравственности личной, индивидуальной, тогда как человек по природе существо общественное, а, следовательно, и нравственность также должна быть общественною (общественная совесть) и только таковая нравственность есть истинная». Нельзя рассматривать человека отдельно от общества. Общество делает человека таким, каков он есть: общественность — необходимая форма человеческой жизни, а ведь культура наиболее способствует развитию общественности. Выше мы видели, что Кожевников именно коллективный, т. е., общественный труд в мире и согласии признает выражением истинного нравственного духа. Религиозное одушевление может в обществе возбудить лишь кратковременный порыв, а не постоянное и непрерывное напряжение сил. Что культура и нравственность суть вещи существенно различны, это, как показано выше, было ясно сознано еще в древности. Если же скажут, что культура теперь без всякого сравнения совершеннее (естествознание теперь и в древности столь различны, как небо от земли), то на это отвечаем: а) христианство нельзя же исключить из истории европейской, и какое же мы имеем право существующую пока нравственность причислять к произведениям культуры, а не к продолжающемуся действию веры христианской; б) конечно, те, которые желают осуществить на земле господство чисто мирской, светской нравственности, все усилия направляют к тому, чтобы ослабить авторитет религиозной веры и стремятся к разрушению основанных на ней понятий нравственных. Но именно поэтому уже и теперь становится ясным, можно ли назвать нравственностью то, чем стремятся, взамен нравственности христианской, наделить в будущем человечество? Известный философ Ницше уже обрисовал тип будущего совершенного человека, какой должна выработать все усиливающаяся борьба за существование. Человек этот должен быть смелым и решительным, не боящимся выказывать себя таким, каков он будет на самом деле, т. е., без всяких околичностей проводящим в жизнь свои эгоистические цели; это будет человек, сильный духом, т. е., совершенно освободившийся от всяких размягчающих и расслабляющих волю чувств, каковы сожаление, милосердие, сострадание; доброты душевной, мягкосердия в нем не будет, ибо такой человек будет руководиться уверенностью в том, что все слабое, немощное самою природою обречено на погибель и что это так и должно быть; т. е., он будет держаться того правила, что не противодействовать нужно торжеству этого зла, а содействовать. Вот чего мы должны ожидать от полного и всецелого господства культуры. Ясно, что это царство культуры равнозначительно одичанию человечества в нравственном отношении. Теперь выдается за непреложную истину, что над всем живущим господствующий закон есть борьба. Почему же опускают из виду, что идеал христианской нравственности также обладает силою вполне достаточною для того, чтобы отстоять себя в борьбе против враждебных ему сил, источником которых служит вовсе не паука и не искусство, вообще не культура, а заблуждения и предрассудки, всегда и везде сопутствовавшие истине и искажавшие оную в мнении людей, недостаточно ее усвоивших. И мы верим, что борьба эта для христианской истины как доселе была, так и впредь будет победоносною. А чтобы было очевидно, что мы не враги культуры, ведя борьбу за истину христианскую, то мы должны пользоваться для сей цели всеми ее благами, каковы возможное для нас развитие в нашей среде общественности с тою целью, чтобы действовать совокупными, а не разрозненными силами, а с другой стороны — пользование практикуемыми в общественной жизни средствами, получавшими столь широкое развитие опять таки благодаря культуре, каковы различные способы для распространения своего влияния в обществе, главным образом, разные виды изустного и печатного слова [2].
Мы должны желать, чтобы в нашем Отечестве развивались наука и искусство, должны желать наибольшего процветания культуры в силу уверенности в том, что действительно процветание культуры должно привести не к упадку, а напротив, к возвышению нравственности и религиозности. Нас не должно смущать то, что на почве культуры возникают и даже преуспевают иногда явления враждебные вере и нравственности, основанной на вере. Ибо как вера сопровождается суевериями и нередко смешивается с ними, так равно научные истины и художественные представления смешиваются с заблуждениями и увлечениями, в сущности, чуждыми и противными им, а равно и истинной нравственности. Отсюда следует, очевидно, не то, что нужно противиться самой культуре и отрицать оную, а только то, что нужно прилагать всяческие усилия к распространению и развитию здравых нравственно-религиозных понятий, вообще духовного просвещения, так, чтобы развитие и совершенствование этого просвещения не отставало сравнительно с успехами культуры, а шло в уровень с этою последней. Главное значение культуры в пробуждении энергии, в развитии самодеятельности общественной. Отсюда задача заботиться о том, чтобы, при изменении форм и условий жизни, не порывалась связь с вековечными началами нравственно-религиозными. Задача эта для нас облегчается вот каким счастливым обстоятельством.
Русский народ столь продолжительное время находился под исключительным воздействием православной веры, и при свойственной русскому народу восприимчивости, это воздействие столь глубоко утвердилось в духе русского народа, что и теперь, при стольких и столь продолжительных влияниях, враждебных вере, русский человек сохраняет, во всей целости, способность, при некоторых особенных обстоятельствах жизни, пожертвовать и пренебречь всеми благами культурной жизни ради присущего ему идеала нравственного или сознания долга.
Примечания
- Под именем светской нравственности разумеется эвдемонистический п оптимистический (жизнерадостный) взгляд на жизнь, противоположный аскетическому взгляду. Первый взгляд признает человеческую природу невинною и доброю, а второй испорченною грехом. Гельвеций полагал, что если надо терпеть какую-либо религию в просвещенном государстве, то конечно только религию веселую, привязывающую к жизни, не требующую страха пред Богом и отречения от себя. Аскетизм не добродетель. Человечность есть единственная действительно величавая добродетель. Философия чувства и веры стр. 332.
- Подобно Ницше в XVIII столетии, Ламетри французский философ-материалист, не признававший иных удовольствий, кроме чувственных, обращался к людям с подобными увещаниями: будем согласны только с самими собою, будем походить только на самих себя; возвратимся к себе, внутрь себя и мы найдем счастье внутри себя: войны, насилия, раздоры прекратятся и люди станут жить спокойно только тогда, когда они будут следовать свободным впущениям своей собственной индивидуальности. Ламетри сам о себе говорит, что он имел неосторожность громко высказать то, что люди благоразумные шепчут на ухо друг другу, именно, что нужно без оглядки предаваться чувственным наслаждениям, и чрез то нажил врагов. Его выводы логичны, но чтобы выйти сухим из воды, следовало предоставить другим сделать эти выводы, следовало не досказывать до конца, что может не понравиться. Так поступал Декарт и столько других благоразумных философов. Ламетри однако не желал идти по этому безопасному пути и предпочел благородную философскую смелость, которая не нуждается в хитрости, не пресмыкается пред тиранами разума, не идет, подобно большинству современников, вслед ходячим предрассудкам. Ibid. 335, 337

философ и богослов, представитель духовно-академической философии.
Линицкий Петр Иванович – философ; воспитанник Киевской духовной академии, там же впоследствии профессор философии.
По мнению Линицкого, философия имеет своей задачей не выводить одно понятие из другого, а, рассматривая вместе различные понятия, устанавливать между ними такие отношения, которые служили бы ко взаимному их разъяснению и подкреплению. Основные понятия, от которых зависит характер философского миросозерцания – не простые абстракции, но такие концепции, в которых отпечатлевается характер самого мыслящего лица. Этот характер получает важное значение в создании философских воззрений, когда содержит в себе черты национального гения; все важнейшие народы Запада выработали свое определенное миросозерцание.
Главным мотивом философской мысли в России должно быть стремление согласить интересы интеллектуальные с религиозным духом русского народа. Наука должна проникнуться религиозным духом; религиозное сознание должно подняться до надлежащей высоты.
Текст приводится по изданию: Линицкий П. И., журнал «Вера и Разум», Нравственность и культура. — 1901. № 9. Отд. 2. С. 353—369.
OCR и приведение в современную орфографию: Николай Гончаров