Тростников В.Н. — Конец науки — начало познания

Всякое поколение хочет понять суть своего времени и осознать свое место в человеческой истории. Но сделать это очень трудно. Обычно получается так, что свою эпоху люди воспринимают в образе предшествующей эпохи, видят мир с сильным запозданием, как при разглядывании в телескопы далеких звезд. Одна из причин этого  заключается в том, что такое разглядывание идет через литературу и искусство, а они обладают определенной инерцией. Но помимо этой субъективной трудности имеется и трудность объективная, и она, видимо, непреодолима. Суть исторических явлений определяется не только их собственным содержанием, но и суммой последствий, а эти последствия выходят на поверхность лишь спустя некоторое время после того, как явление прекратит свое существование. Сколько же времени требуется событиям, чтобы отстояться? Жизнь показывает, что итоги можно подводить примерно через пятьдесят лет. Именно такое время понадобилось Толстому, чтобы верно описать события Отечественной войны, а Фолкнеру, — чтобы дать правдивую панораму борьбы между Севером и Югом. Раньше этого срока окончательную оценку произошедшему дать очень сложно. Но и упустить момент опасно — все начнет забываться.

Что ж, выходит, свою эпоху нам так и не осмыслить? Полностью, конечно, нет. Недаром шутят, что древние греки не знали о себе самого главного, — что они древние греки. Но многое в собственном времени станет нам понятным, если мы хорошо поймем суть предыдущего, уясним смысл тех событий, которые уже закончились и улеглись. Ведь они составляют фундамент последующего, а фундамент во многом влияет на тип здания. Внимательно всмотревшись в прошлое, мы лучше увидим настоящее, и даже будущее.

Пятьдесят лет назад стало достоянием истории одно из самых поразительных явлений всех времен — европейская наука. Возникнув в конце XVII века, она за какие-то два с половиной века прошла путь от первых насосов Роберта Бойля до сканирующих электронных микроскопов и от первых формул аналитической геометрии до теории линейных операторов в гильбертовом пространстве. Она полностью преобразила окружающую нас материальную действительность и в немалой степени изменила нас самих, внушив нам новую иерархию ценностей, приучив к иному образу жизни и к иной манере мышления стала на какое-то время всемирным фетишем, породила грандиозные надежды и мечтания, а затем, не попрощавшись, по-английски, навсегда покинула нас. Для многих эти слова покажутся странными, поскольку множество и отдельных лиц и коллективов до сих пор занимается деятельностью, которую они называют научной работой. Но это лишь обычное перенесение популярного термина на вещи, уже не соответствующие его первоначальному смыслу.

Чем же она была европейская наука? Как возникла, и почему её больше нет. По поводу ее возникновения есть стандартный ответ: её породили практические потребности. Но кто любит честную игру, никогда такой ответ не примет — это пустая отговорка. Потребности существовали у людей, по крайней мере, 20000 лет, а наука появилась только на  рубеже семнадцатого и восемнадцатого веков. Потребности были всюду, а наука возникла лишь в Западной Европе. Значит, условия, необходимые и достаточные для ее появления, сошлись вместе именно тогда и именно там. Что же это были за условия? Попробуем выявить их одно за другим — сначала сравнительно недавние, а затем более ранние.

Знаменитый математик Лаплас был при Бонапарте министром внутренних дел. При одной из встреч с императором он подарил ему свою книгу «Изложение системы мира». Просмотрев ее, Наполеон выразил удивление, что в ней ни разу не упомянут Бог. Лаплас ответил: «Я не нуждался в этой гипотезе». Эта фраза обрела огромную популярность, ибо выразила одну из важнейших составляющих научного кредо, тот принцип, которого неукоснительно придерживаются все ученые. Они думают, что она показывает их непредвзятость, на самом же деле в ней сквозит как раз тенденциозность. Ученые любят хвалиться тем, что им нет заботы ни о чем, кроме фактов, что все свои выводы они извлекают только из наблюдений, из «его величества эксперимента». Но из наблюдений нельзя извлечь ровно ничего, кроме описания этих наблюдений, а такое описание отнюдь не есть наука. Наука начинается там, где появляется теория, а теория всегда больше совокупности фактов. Ее создают так: на основе интуиции выдвигают некоторую гипотезу и смотрят, вписываются ли в нее имеющиеся факты. Если не вписываются, — гипотезу переделывают или отбрасывают, если вписываются, — она превращается в теорию. Ну, а коли так, непредвзятость должна была бы состоять в том, чтобы примеривать к фактам все гипотезы, включая и ту, которая подразумевает существование Бога. Однако нет, ни один ученый такую гипотезу не испытывает — он заранее «не нуждается» в ней. При этом в частной жизни он может быть верующим и даже писать что-то по вопросам веры, но эти писания не войдут в его научное наследие и не будут считаться учеными занятиями. В науке надо уметь отделять творение от Творца и изучать творение само по себе, как нечто первичное. Это — непременное условие.

Понятно, почему его выполнение содействовало быстрым успехам науки: позволяло ученым сконцентрировать все внимание на изучении свойств материи, не отвлекаясь мыслями на то, кто и зачем ее создал. Человеческое сознание устроено так, что не может вместить в себя сразу два предмета, особенно если они далеки друг от друга, Оно может быть сфокусировано на чём-то одном и ближайшем его окружении. В восемнадцатом и девятнадцатом веках ученые исследовали очень простые, самые поверхностные аспекты поведения материальных объектов, а они связаны с  глубинными причинами сущего, в частности с обстоятельствами творения, очень длинной цепочкой посреднических звеньев. Поэтому, начало и конец этой цепочки нельзя было успешно осмысливать вместе, это привело бы к расщеплению психики, так что уклонение ученых того времени от рассмотрения гипотезы о Творце было отчасти продиктовано инстинктом самосохранения. Вначале, правда, некоторые из них пытались заниматься сразу и следствиями и причинами, но у них ничего не вышло, и они отступились. Скажем, Ньютон в своем первоначальном эскизе теории тяготения вводил в рассмотрение ангелов, обеспечивающих дальнодействие, но увидел, что от этого нет никакой пользы, и в окончательном варианте оставил одну математику. «Я не строю гипотез сказал он по этому поводу, имея в виду гипотезы о механизме взаимодействия между духом и веществом. Эти слова отделяют от фразы Лапласа сто лет, и посмотрите, как за это время изменилось отношение к подобным размышлениям. Ньютон говорит: «Хотел бы, но не получается», Лаплас говорит: «Не хочу и пытаться». И если точка зрения Ньютона была еще переходной, то у Лапласа она обретает уже статус устоявшегося тезиса, выражающего общее мнение ученых.

Однако одной лишь концентрации интереса на предмете изучения было бы для возникновения науки недостаточно. Большую роль сыграло и то, что этот интерес был громадным, всепоглощающим, что он становился для ученого главным, а чаще и единственным интересом его жизни, физиолог Иван Павлов сказал, что науке нужно отдавать всего себя без остатка, иначе в ней ничего не добьёшься, и это действительно так. Европейские ученые так и поступали, они были настоящими фанатиками исследования природы, поэтому и добились таких грандиозных результатов. Тот впечатляющий прорыв мысли, который они осуществили, был бы невозможен без непрерывного горения.

Невозможен он был бы и еще без одного условия — полной раскрепощённости сознания, порождающей свободу суждений и предположений. Вынеся Творца вселенной за скобки, ученые сами сделались самостоятельными творцами — если не собственно вселенной, то ее теоретических моделей. Традиции и авторитеты перестали для них что-либо значить, каждый из них начинал свое постижение мира чуть ли не с нуля. Эта установка хорошо выражена Декартом, который усомнился во всем, что говорили о мироустройстве до него, и начал выводить свою концепцию сущего из единственного постулата: «Я мыслю, следовательно, я существую», И это дало ценные плоды: им была создана основа высшей математики, аналитическая геометрия. А придерживайся он традиций, он просто продолжил бы изыскания эллинских геометров, считавших достойными рассмотрения лишь те фигуры, которые можно построить циркулем и линейкой, а эта работа давно зациклилась и стала бесперспективной.

Таковы условия, приведшие к возникновению науки. Сведем их воедино:

1. Осознание себя инициативной творческой личностью.

2. Отношение к умственной работе как к святому делу.

3. Концентрации исследовательского интереса на материальных объектах.

Если не удовлетворяется хотя бы одно из этих требований, не будет и науки. Все три одновременно они до семнадцатого века нигде не удовлетворялись, поэтому не было и науки. Была мудрость, были знания, была систематизация знаний, а науки не было! Аристотель с его необъятной эрудицией и с раскладыванием всего по полочкам — еще не наука, а Роберт Гук с его простеньким законом «деформация пропорциональна силе» — уже наука. Три условия соединились, как химические реагенты, и начался взрывной процесс.

Почему же это случилось именно в Западной Европе и именно в конце семнадцатого века?

К этому совпадению вёл длинный исторический путь. Указанные условия осуществлялись последовательно и в том же, указанном нами порядке. И все три были связаны с христианством, так что возникнуть в странах, которые никогда не были христианскими, науке не могла.

Именно христианство пробудило внутреннюю активность человека, сделало его дерзновенной творческой личностью. Христос призвал своих последователей быть Его энергичными помощниками в деле Божественного Домостроительства. Пассивность строго осуждена Им в притче о талантах: раба, который не проявил изобретательности в использовании данной ему ссуды, господин приказывает бросить во тьму внешнюю, где плач и скрежет зубов (Мф. 25, 30). Это был вызов всему тогдашнему миропониманию. Чтобы оценить всемирно-историческое значение этого вызова, нужно понять, что представляло собой античное миропонимание.

У нас принято изображать античный мир как нечто светлое и прекрасное. Это — волшебное «детство человечества» (Маркс), там все пронизано солнцем, жизнь бьет через край, искусство ищет высшего совершенства форм, философия проникает в бездны мудрости. Этот образ, похожий на образ утерянного рая, сформировался в эпоху Возрождения, и уже, поэтому в нем не может быть никакой объективности. Ведь возрождалось-то в эту эпоху как раз эллинское язычество, поэтому совершенно естественно, что оно всячески идеализировалось. Картина очень далека от действительности, если не сказать, — противоположна ей. У античной цивилизации был серьезный недостаток, который замалчивается историками, и который перевешивал все ее достоинства — неподвижность. Взять хотя бы то же искусство: на протяжении тысячи лет оно не сдвинулось с места. Как высекали ваятели из мрамора людей, очень похожих на настоящих, так и продолжали высекать. Так же обстояло дело и в интеллектуальной области. За пятьсот лет тот маленький шедевр, каким была Евклидова геометрия, не пополнился ничем существенным — все любовались им, и только. В общем, это был многовековой «период застоя», хотя и довольно пышного. И корни этой застойности уходили в религию. Верно сказал однажды митрополит Виталий: «Мир управляется религиозно», какова религия, такова и жизнь общества. У греков выше всех богов стояли мойры, прядущие нить судьбы, изменить эту судьбу не мог никто, даже сам Зевс. Соответственно, самой существенной чертой античного мироощущения был фатализм. Он делал греков и римлян совсем не такими людьми, как мы с вами, я бы  сказал даже — малопонятными для нас существами. Пределом их мечтаний было не иметь в жизни то-то и то-то, а узнать о том, что им предназначено иметь всемогущим роком. Чтобы заглянуть в своё будущее, они платили огромные деньги оракулам, и это сегодня кажется удивительным и непонятным, поскольку, по их же собственному убеждению, в этом будущем абсолютно ничего нельзя было изменить. О неотвратимости написанного на роду повествует вся греческая трагедия, это ее основная тема.

Этот великий застой не был чем-то безобидным, — в конце концов, он привел  к реальной угрозе вырождения человека.  Души каменели: даже зрелища гладиаторских боев с агонией умирающих не могли уже пробудить в них острых ощущений. Широчайше распространился содомский грех, за который Господь низвел когда-то серный и огонь на цветущий город. Жизнь теряла  привлекательность и становилась все более дешевой. Возрастало количество немотивированных самоубийств, в том числе и в высших слоях общества, утопавших в роскоши. И, главное, не предвиделось никакого выхода из этого тупика, так как идея рока делала людей внутренне апатичными.

Христианство взорвало эту апатию. Оно отменило рок и сделало каждого человека хозяином своей судьбы, да еще, какой судьбы — вечной! Он мог теперь сделать более головокружительную карьеру, чем любая карьера на земле — войти в Царство Небесное. Но предупредило, что это потребует напряжения всех душевных сил: «Царство Небесное силою берется» (Мф. II, 12). Эта Благая Весть, подкрепленная нисхождением Святого Духа. постепенно переродила европейского человека, создав из него «новую тварь» (2 Кор. 5, 17). На нашей планете появилось невиданное ранее существо, отличительными признаками которого стали возвышенные устремления души и колоссальная сила воли, выражающаяся в умении подчинить всю жизнь достижению цели, на которую направлены эти устремления. В безграмотных опусах атеистов ранние христиане выставляются непритязательными простачками, в действительности же они были максималистами, которым вынь да положь самое высокое, что есть на свете, и ни на йоту ниже, — Истину в ее последней инстанции. В них и началось то горение, которое необходимо для создания науки.

Но это было только первое из вышеназванных условий. Второе же стало осуществляться лишь около девятого века. Почему не раньше? Потому, что раньше вера христиан была очень сильной и делала невозможным заниматься с религиозным пылом построением теорий. Пламенная вера открывает человеку ни с чем не сравнимую возможность прямого молитвенного соединения с Богом, и это соединение есть не что иное, как постижение Истины в ее персонифицированной, то есть онтологической форме. Первые христиане широко пользовались такой возможностью — слова: «Я есмь путь и истина и жизнь» (Ин. 14. 6) были для них не иносказанием, а опытно проверенным фактом. Но тот, кто постоянно носит в своем сердце образ Спасителя, может ли ставить на одну лоску с его созерцанием какие-то  умствования? Конечно, нет. В этом случае Иисус Сладчайший есть для него «Альфа и Омега» (Откр. 1, 8), поэтому самым сильным творческим стремлением будет не рассуждать о чем-то, а просто жить во Христе. Такая жизнь означает непрестанную молитву (1 Фес. 5, 17), а молиться в условиях мирской суеты очень трудно, тем более непрестанно. И вот цвет европейского человечества потёк из городов и сёл в безлюдные труднодоступные места, чтобы ставить там кельи и вливаться в общежительные монастыри. Это происходило на огромном пространстве от Британии до Египта и от Испании до Малой Азии. В одной нитрийской горе в Северной Африке, где удобно рыть пещеры, подвизалось одно время пять тысяч монахов. В Ирландии шестого века каждый третий мужчина был монах, поэтому ее прозвали Святым Островом.

Однако тот мощный импульс веры, который изошел от Боговоплощения и Пятидесятницы, мало-помалу поглощался сопротивлением греховной человеческой природы, и образ Бога в людских душах стал терять свою конкретность. Его лик начал как бы растворяться в тумане, и высшим из вместимых в сознание уровней сущего стал тот, который на самом деле был вторым, уровень проекции Бога на понятийные структуры. Здесь находится уже не сам Бог, а совокупность Его ближайших эманаций, Его «энергии» и формообразующие идеи. Жажда познания истины осталась в человеке, но истина начала теперь пониматься в гносеологическом смысле, то есть как учение, как доктрина. И лучшие из лучших обратились к выделению и осмысливанию «универсалий» — общих понятий, непосредственно связанных с категорией Бога. Так начался период богословской схоластики. По своему официальному статусу схоласты оставались монахами, и большинство из них жили в монастырях, но по сравнению со своими предшественниками они спустились на одну ступеньку вниз — от экзистенциального постижения самого Бога, к умственному постижению Его премудрости. Это значит, что осуществилось второе из наших условий. Правда, на раннем этапе речь шла о премудрости невещественной, но уже на рубеже одиннадцатого и двенадцатого веков в схоластике обозначилось направление, названное «номинализмом», выдвинувшее тезис «универсалии после вещей». По-иному эту же мысль можно выразить так: «вещи важнее общих понятий». Способность людей вмещать духовное продолжала уменьшаться, и высшей формой познания стало представляться уже познание проекции Бога на материальную вселенную. Но сосредоточиться на изучении этой проекции мешало то, что мысль о Том, Кто проектируется, все время присутствовала в сознании. Искатели истины не умели еще отделить размышления о вещах от размышлений об их Творце.

Сделать этот последний шаг помог им протестантизм. Важность той роли, которую сыграл, протестантизм » становлении всей нынешней цивилизации, убедительно показал Макс Вебер, но в появлении науки она была просто решающей. Он отграничил внутреннюю жизнь человека от внешней, религиозные переживания от образа поведения, нравственное чувство от профессиональных занятий. Лютер провозгласил, что спасает исключительно вера, а есть в человеке вера или нет, может судить только сам человек, ибо это субъективное состояние души, которое может ничем наружно не проявляться. Веруешь в душе — и этого достаточно, жить же можешь так, как требуют обстоятельства. Чтобы подать окружающим пример следования этому принципу, он демонстративно женился на монахине, что по прежним понятиям было двойным грехом: нарушил собственный обет безбрачия, данный при рукоположении в священники, и совратил девицу, посвятившую себя Богу. Дескать, мне нечего бояться — в душе я верую, а это главное. Кальвин же пошел еще дальше и стал учить, что спасение или погибель предопределены для каждого еще до рождения, поэтому надо делать то дело, к которому ты приставлен, и не предаваться бесполезным раздумьям о своей посмертной судьбе. Работаешь палачом, — хорошо руби головы, занимаешься ростовщичеством, — дери хорошие проценты, изучаешь свойства материи, — отдай этому занятию все свои способности и выкинь из головы все остальное. А веру — имей, но помести её в самую глубину сердца, где она ничему не будет мешать.

В области хозяйственной деятельности эта концепция привела к бурному развитию капитализма. В области интеллектуальной  к бурному развитию науки. Наличие тут прямой связи подтверждается и тем, что почти все основатели европейской науки были протестантами — англичанами, немцами, голландцами, французами-гугенотами и т. д. Протестантизм обеспечил выполнение третьего условия, а поскольку первые два уже были выполнены, колесо науки закрутилось, и начало быстро набирать обороты.

А вращать его стали опять лучшие из лучших. Это, собственно, было то же самое племя, которое когда-то населяло скиты и киновии, а позже жарко спорило о количестве чертей, помещающихся на острие иглы: племя неистовых искателей истины. Оно появилось в Европе вместе с христианством, и это были иноки. Их преемниками стали богословы-схоласты средневековья. Третьей генерацией явились европейские ученые.

Историки-популяризаторы любят на разные лады повторять волнующий рассказ о том, как наука бросила смелый вызов схоластике, и после драматической борьбы вытеснила ее из европейских университетов, заняв там ее место. Это было очень трудно, говорят они, так как схоластику защищала и отстаивала католическая Церковь. Но они умалчивают о самом существенном: это была типичная семейная драма, извечный банальный сюжет, где неблагодарный сын прогоняет воспитавшего его отца. Тот факт, что университетская наука унаследовала свои организаторские структуры от выработавших их в течение веков богословских центров, хорошо известен, и его иллюстрирует сама академическая терминология Например. «декан» — это «настоятель храма», «бака лавр» — «отказавшийся от брака», то есть «монах». Когда мы говорим сегодня «научная школа», мы уже не чувствуем, что это трансформированное слово «схоластика»; — но это так. Богословская схоластика средних веков была именно той школой, в которой прошли обкатку те качества души и ума, понадобившиеся потом для создания науки. Протестантизм просто переключил эти качества на исследование других предметов, вот и все. Иоганн Кеплер, Блез Паскаль и Исаак Ньютон были не первыми естествоиспытателями, какими их принято изображать, а последними великими богословами. Они завершили собой список богодухновенных правдоискателей, открывающийся святым Антонием Египетским. И как раз из-за того, что они были последними богословами, они оказались богословами несостоявшимися, и в этом заключалась их трагедия. Родись Ньютон в третьем веке, он и был бы вторым Антонием Великим, но он родился в семнадцатом веке, когда англиканская разновидность протестантизма толкала его к тому, чтобы напряженно всматриваться в творение, забывая о Творце. Как мы знаем, он не сразу пошел на это, так как хотел, в конечном счете, познать именно Творца. На свою физику он смотрел как на расшифровку замысла Бога в отношении сотворенного им мира, «ибо невидимое Его, вечная сила Его и Божество, от создания мира через рассматривание творений видимы» (Рим 1, 20) А в конце жизни решил, что лучше расшифровывать само Божье слово, и занялся истолкованием пророчеств Даниила. При этом по жизни он был строгим монахом и не любил, когда кто-то нарушал его уединение. Таким же отшельником был Паскаль. Близкая к кальвинизму идеология секты янсенистов, к которой он принадлежал, позволяла ему исследовать материю, отвлекаясь от размышлений о Том, Кто ее создал, но, даже пользуясь этих позволением, он испытывал угрызения совести и однажды твердо решил не заниматься больше наукой, чтобы почаще молиться Богу. Вернуло его к этим занятиям курьезное обстоятельство. Как раз в тот период, когда он оставил математику как греховное развлечение, доставляющее наслаждение, но не приближающее к Богу. у него сильно разболелись зубы. Чтобы забыться, он начал решать задачу о циклоиде, опубликованную Парижским научным обществом, и вдруг, заметил, что зубная боль прошла. Он истолковал это как знак того, что Господь разрешает ему думать о циклоиде, и через час задача была решена. Вот каких внутренних терзаний стоило этим мыслителям то, что сегодня объявляют «ответом на возникшие в обществе практические потребности» Основателям науки не было дела до чьих-то потребностей, у них были собственные. Мотивация их титанической работы была сугубо личной и в своей сокровенной сущности религиозной. Но волею судьбы они направили эту работу на создание того, что вскоре отменило всякую религиозность. И вправду, сын, убивающий своего отца, — драма, достойная Софокла.

На вопрос Фауста, кто он такой, Мефистофель отвечает. «Я — частица той силы, которая желает делать зло, а получается благо». У пионеров науки вышло обратное, руководствуясь благими побуждениями, они  содействовали утверждению такой страшной  формы зла, как атеизм. Это их раздвоение порождалось антиномией, заложенной в протестантизме. Он хочет сделать как лучше: отделить веру от рассуждений о предметной деятельности, чтобы они могли протекать без помех и поэтому быть более эффективными, но он не учитывает того, что, кроме отсутствия помех, эффективность определяется еще  и уровнем стимуляции, а самую мощную стимуляцию к какой бы то ни было деятельности дает человеку вера. Заперев ее в дальней кладовке души на замок, протестант  привыкает обходиться без нее, а потом и вообще забывает, где она спрятана. С этого момента его жизнь лишается высокой цели и  заветной мечты и становится пресной. Чувствуя опасность ее затухания, протестант  внушает себе такие бодрящие понятие, как «долг», «дисциплина», «ответственность» и т п., но очень далеко на этом все-таки  не уедешь. И погоня за эффективностью оборачивается, в конечном счете, снижением эффективности.

Мир управляется религиозно. Воистину так! Дефект протестантской установки перешел и в те вещи, которые были ею порождены, в частности в науку. По самой своей сути она не могла существовать бесконечно долго. Ведь ее существование было основано на том, что ученые относились с религиозным рвением к безрелигиозным предметам. Это было возможно лишь в течение того переходного периода, когда вера в душах бывших христиан еще не выветрилась окончательно, но уже упала ниже той отметки, за которой желание познать Самого Бога перевешивает желание проникнуть в технические секреты устройства Его творения. Этот период длился меньше трех столетий Последними искорками гигантского костра познания, разожженного когда-то христианством, вспыхнули в первой половине нашего века квантовая теория и математическая логика. С тех пор в области физики и математики не появилось ни одной значительной идеи. Бывшая натурфилософия вырождается в технологию, а бывшая царица наук — в программирование. Правда, в биологических дисциплинах идет настоящий фейерверк открытий, но это открытия описательного характера, для которых не нужно ни вдохновения, ни самоотречения, а нужны только большие деньги. Но в них у биологии нет недостатка, ибо современное общество ждет от нее помощи в решении единственно волнующей его проблемы, как продлить срок жизни человеческого организма и сделать так, чтобы можно было получать максимум телесных наслаждений, не расплачиваясь за них болезнями вроде СПИДа. На отпускаемые им триллионы долларов лаборатории приобретают совершеннейшую аппаратуру и засаживают тысячи сотрудников за монотонные наблюдения и записи, чтобы время от времени открыть на клеточном или субклеточном уровне какое-то неизвестное ранее явление или какую-то новую структуру. Но никаких философских обобщений увиденного никто уже не делает, ибо это было бы уже познание истины, а воля к такому познанию нашей  цивилизацией утеряна.

Конечно, прежде чем что-то утверждать, надо договориться о терминах. Слово «наука» можно воспринимать по-разному, в том числе и как «научение», — сказал же поэт: «Науки юношей питают». Но если постараться выделить этим термином некую исторически значимую конкретность, а не утонуть в море словесного хаоса, то лучше исходить из интуитивно более понятного термина «ученый». Наука — это совместная деятельность ученых. А что такое ученый? Строго определить это нельзя, но в этом нет ничего страшного. Все самые важные понятия формально неопределимы, но наше сознание воспринимает их непосредственно, и ошибок тут не бывает. Невозможно определить словами состояние влюбленности, но каждый из нас точно знает, когда он влюблен, а когда не влюблен. Невозможно дать определение джаза, но любой музыкант после нескольких тактов уверенно скажет, джаз это или нет. Фрэнк Синатра — это не джаз, какие бы синкопы он ни применял, а Луи Армстронг — чистейший джаз, даже когда играет в сопровождении Королевского симфонического оркестра. Так и с ученым. Если понимать под этим словом  настоящего  ученого (а это единственно правильно, ибо ненастоящий ученый вообще не есть ученый), то каждому ясно: Жак Паганель с его крайней рассеянностью и непрактичностью — ученый, а директор современного НИИ, ловко добывающий для своей лаборатории субсидии, — не ученый. И дело тут не в прагматизме директора, а в его несоответствии образу ученого, который как-то проник в наши сердца и живет там, вызывая уважение и симпатию. Паганель соответствует этому образу, а директор НИИ не соответствует, вот и критерий. И он безошибочен, как и внутренний критерий влюбленности. Они даже родственны, эти два критерия, ибо настоящий ученый — этот не идущий ни на какие компромиссы чудак, слабый телом и бесстрашный духом — предмет, нашей полузабытой детской влюбленности. Когда-то он много значил для нас, был властителем дум, образцом для подражания, героем книг и фильмов. Но пятьдесят лет тому назад он ушел из  нашей жизни, а с ним ушла и наука. Сфера, в которой он подвизался, перешла в ведение совсем других людей — лукавых, корыстолюбивых, исполненных зависти, злоречивых, тщеславных, изобретательных на зло, вероломных, непримиримых, немилостивых (Рим. 1. 29-31) н уж  менее всего озабоченных отысканием истины. Они продолжают называть эту сферу наукой, но это, конечно, никакая не наука. Раз нет ученых, не может быть и науки. Есть масштабные исследования и эксперименты, есть накопление данных и извлечение из них логических выводов, есть расчеты и обсчеты, есть участие в работе (помимо только что перечисленных) и весьма честных людей, есть практическая польза, но нет уже пафоса познания и горения духа, а значит, нет и науки. Это такое же ремесло, как любое другое, — скажем, вставление стекол, хотя более престижное и лучше оплачиваемое. И вот что показательно: как только бывшая наука стала одним из ремесел, в нее хлынули представители неевропейских народов — японцы, индийцы, китайцы и т. д., которых в той, ушедшей в историю, науке не было ни одного. Это еще одно подтверждение того, что та наука была артефактом христианства.

В последней фразе нет ничего обидного для нехристианских народов. Полвека — тот срок, после которого явление предстает в своем натуральном виде, и, вглядевшись с этого расстояния в европейскую науку, мы найдем в ней больше отрицательного, чем положительного. Тем, кто не принимал участия в се создании, не о чем сожалеть. Да, она породила обеспечившую комфорт технологию, но теперь эта технология так быстро начала уничтожать среду нашего обитания, что вот-вот прикончит не только комфортную жизнь, но и жизнь вообще. А остановить этот процесс или выработать какое-то противоядие ему наука перед своим уходом со сцены не потрудилась. Но еще хуже то, о чем уже говорилось: она сделала нашу цивилизацию безбожной. Ученых в этом, винить нельзя — в них-то была скрытая религиозность, — но они пополняли ее из такого источника, который годился только для них и ни для кого другого. На место живого Бога они поставили мертвую материю и по своей восторженности ухитрялись не замечать этой подмены. Они умели с христианским рвением молиться языческим идолам — камню, металлу, кислороду, таблице Менделеева, и по их молитвам им открывались сокровенные свойства этих идолов. Но другие люди, не столь увлекающиеся, не могли относиться к материи как к Богу, и когда ученые авторитетно сказали им, что материя с ее законами движения превыше всего, они сделали отсюда весьма логичное заключение: Бога нет. И это «научное» мнение стало так же отравлять души, как промышленные отходы — природу.

Ну, а есть ли в наследии науки что-нибудь положительное? Да, есть, И со временем оно, может быть, даже перевесит все отрицательное. Наука запустила в действие не только технологию, но и процесс добывания «научного материала» — объективных сведений об окружающем мире. Сейчас его набралось достаточно много, и количество начало переходить в качество. Превысив некую критическую массу, этот материал стал уже не удалять нас от той картины мира, которая была дана в Христианском Откровении, а приближать к ней. В прошлом веке ученые были верующими, а наука безбожной, в нашем веке ученые сделались безбожниками, а наука верующей. В рамках этой небольшой статьи можно указать лишь на отдельные вехи, обозначающие путь этого удивительного возвращения. Квантовая теория установила, что без признания находящейся бок о бок с видимой реальностью реальности невидимой принципиально невозможно построить теорию, совпадающую с наблюдениями (теорема о скрытых параметрах). Эта духовая составляющая бытия, как выясняется, населена теми самыми существами, о которых говорится в Священном Писании. Недавно подсчитано, что числовые характеристики мировых констант образуют тот единственный и неповторимый набор, при котором могут существовать полимерные молекулы — основа живых клеток и тканей. Отсюда очевидно, что еще до сотворения вселенной в бытии имелась категория цели, определившая нужную калибровку констант. Но цель есть субъективная категория, так что ее должна была ставить перед Собой какая-то Личность. Эта исходная Личность осуществляет Свою цель, создавая материальный мир, и наполняет его смыслом. Как доказано в так называемых «отрицательных теоремах математической логики», для устойчивого существования осмысленной системы содержание смысла должно быть бесконечным. Но следствие не может быть больше причины, поэтому и Личность, являющаяся истоком смысла, бесконечна. Вот вам и Бог Отец Книги Бытия. Но это еще не все.

Молекулярная биология нашла, что жизнь есть синтез белков под управлением нуклеиновых кислот, то есть линейных программ, текстов. Все эти тексты взаимно согласованы, иначе живой мир вступил бы в противоречие с самим собой, значит, творению предшествовало невещественное бесконечное же Слово, проекциями которого на материальную структуру служат полимеры ДНК. Это есть Бог Сын Нового Завета. А, анализируя исторические документы, нельзя не ощутить, а них веяния Святого Духа. Так научные факты подводят к идее Живоначальной Троицы,

К ней же ведет путь логического рассуждения. Творец есть носитель абсолютного смысла, а абсолютный смысл не допускает даже малейших отклонений, то есть порождает закон. Но Творец есть Личность, а Личность немыслима без свободы. Ясно, что в случае Творца свобода тоже должна быть абсолютной, ибо над Ним никого нет. С одной стороны, абсолютная свобода, а с другой — абсолютная необходимость, задаваемая законом. Могут ли они существовать одновременно? Могут, но лишь при том условии, что мировой — закон — это закон любви. Это — особый закон: подчинение ему не отнимает свободу у личности, а наоборот, максимально ее раскрывает. Таким образом, мы приходим к выводу, что изначально в мире была любовь. Но любовь — не элемент, а отношение, требующее наличия хотя бы двух личностей. Достаточно ли двух? Нет. Любить можно лишь другую личность, существо, обладающее собственной свободой, независимой от свободы того, кто любит. А если в мире есть только двое, то второй есть все то, что не есть первый, и, независимости от первого у него нет, значит, нет и такой свободы. Когда же появляется третий, она обретается. Второй будет восприниматься первым как свободный сам по себе, ибо он может свободно строить свои отношения с третьим, действуя целиком во внешнем по отношению к первому пространстве.

Чем лучше поймешь свое прошлое, тем дальше сможешь заглянуть в свое будущее. Уникальный феномен науки вошел в прошлое не только Западной Европы, но и России. У нас наука вспыхнула лишь в середине прошлого столетия, и это запоздание понятно. Христианская вера пришла к нам позже, чем к немцам и англичанам, позже и снизилась до того уровня, где познание твари становится сподручнее познания Творца. Пока Русь рождала монахов, зачем ей были нужны ученые? Да и кто из этих первосортных искателей истины пошел бы во второсортные? Молодой русский аристократ Дмитрий Брянчанинов был наделен способностями к мыслительной работе не в меньшей степени, чем Паскаль или Лейбниц, и Николай Первый, знавший о его одаренности, пытался сделать из него своего помощника в управлении государством. Но он упросил царя отпустить его в монастырь. Ныне мы знаем этого аристократа как святителя Игнатия и перед его иконами возносим ему свои молитвенные прошения. Подумайте, разве мог он заниматься низшим, когда чувствовал в себе силу достичь высшего? А когда общая религиозность нашей нации упала, ученые посыпались как из рога изобилия, притом ученые самого высокого ранга. И мы ускоренно прокрутили у себя тот сюжет, который разыгрывался на Западе, и одновременно с Западом подошли к моменту расставания с наукой.

Однако у нас к ней особый счет. Разоривший нашу прекрасную страну коммунизм строился нами «на научных основаниях». Мы уверовали в науку с горячностью неофитов и принесли на алтарь этого божества самую кровавую жертву. И осмысление нашего богатого опыта «жизни по науке» особенно действенно может помочь нам в уяснении сегодняшних наших задач. В свое время у нас имело хождение слово «лженаука» его применяли к мальтузианству, генетике, кибернетике и т. д. Нам надо понять, что  того момента, когда Лаплас от имени всех ученых заявил, что он «не нуждается в этой гипотезе», вся европейская наука уже стала «лже». Главная ее ложь заключается в материалистическом миропонимании. Оно позволило науке добиться быстрых первых успехов, но плата за это оказалась чрезмерно высокой. Это миропонимание оказало на массы сильнейшее развращающее воздействие, ибо они, в отличие от самих ученых, большая часть которых принадлежала по рождению к религиозному типу, были против него совершенно беззащитны. А сейчас оно стало тормозом уже и в чисто методологическом плане. Так что наша сегодняшняя задача предельно ясна: решительно избавиться от всех форм наукообразной лжи. И вернуться к подлинному познанию. Только что мы видели, что, не желая этого, наука собрала огромный материал, который может служить отправной точкой такого познания. К нему нам и нужно ныне обратиться. Если мы это сделаем, тогда все наши злоключения, связанные с доверием к слову «наука», обретут смысл полезного урока.

Источник: Журнал «Москва», 1993, №1 (январь)